И все это так, словно ничего не было, и не обливалась кровью Европа, и детей не кидали во рвы…
И вдруг меня охватывает непонятное чувство жалости к этим людям, к Европе, оттого, что есть ощущение непрочности, что так легко все это разрушить, разбить стекло, фонарь, окна, перевернуть все это утро вверх дном и длинноногих чудаков, обритых, плачущих, загнать за колючую проволоку — ведь так уже бывало однажды…
И вновь я думаю о Краснодаре, о Кристмане и о том, почему, собственно, на каком основании в угловом розовом доме, в чужой стране, в чужом кабинете должен был восседать за длинным столом маленький тонкогубый человек с большими мясистыми ушами, и какой смысл, какое значение и какая польза в том, что он умел пронзать, просверливать собеседника взглядом — качество, которое в нем особенно ценило начальство и женщины. У него был действительно леденящий сердце взгляд, вернее — четыре разновидности взгляда, один из которых предназначался для подчиненных и для женщин, другой — для допрашиваемых, третий — для товарищей и четвертый — для вышестоящих.
И все это казалось важным, существенным, тщательно отработанным: взгляды, холодная непроницаемость лица и тонкие, в злой беспредметной иронии губы, и фуражка с высокой тульей и кокардой-черепом.
Сейчас такой «персонаж» в такой форме — ерунда, кукла, бутафория, фигура из кинофильма или театральной постановки, между тем было время — перед ним трепетали и каблуками «выклацывали», и личный повар Бруно пек ему торты, и на допросах в огромном его кабинете харкали кровью арестованные, а на третьем этаже, в верхней комнате, сидела, ждала вечера наложница Томка, и два пса у него было громадных, две овчарки…
С этой вот Томкой, наложницей Кристмана, я встретился в зимней ледяной Москве. Был очень морозный, так что пар отовсюду валил, день, — я ждал Томку в метро; она приехала из далекого города по делам, мы с ней предварительно списались, и она обещала мне рассказать про Кристмана все, что помнит, хотя прошло уже двадцать лет, «но, — как она писала, — такой ужас и через сто лет забыть невозможно». Я знал, что Томка была очень хороша собой — худенькая, черноволосая девчонка — и что попалась она ему в Краснодаре среди арестованных гестапо советских граждан. В 43-м году нашими войсками был взят в плен один из сослуживцев Кристмана, и в его показаниях было тогда отмечено, что Кристман «держит около себя девушку, брюнетку, лет 18–20, которая живет на отдельной квартире, снабжается питанием и никакой, помимо обслуживания Кристмана, работы не выполняет…»
Я стоял в метро и всматривался в лица поднимавшихся по эскалатору девушек, пока не услышал над собой голос: «Вы, наверно, меня ждете?..» Передо мной стояла высокая, сутулая и немолодая женщкна в черном пальто, повязанная платком, в больших зимних, похожих на мужские, ботинках, и во всем ее облике было что-то мужское, солдатское: большие, длинные руки, и грубые, красные пальцы, и широкий, почти солдатский шаг. Мы пришли ко мне, и та, которую я внутренне звал «Томкой», достала из сумки пачку папирос (это были тоненькие папироски, «гвоздики», и войной повеяло от их резкого, приторного дымка), затянулась и вот так, внутренне собравшись, уселась поплотней на стуле, словно приготовилась давать показания… Я знал, что Томка за свою службу у Кристмана (ведь она с зондеркомандой прошла до самой Италии) отбыла в свое время «срок», потом была амнистирована, и конечно же никаких дополнительных расследований ей опасаться не приходилось. Все же Томка была начеку, ждала, может быть, подвоха с моей стороны. Я ее успокоил как мог.
Она снова полезла в сумку, стала вынимать оттуда какие-то сложенные вчетверо, протершиеся на сгибах бумажки, справочки, копии, и я подумал о том, как однажды пошла наперекос ее жизнь и что возмездие для нее наступило не столько в виде отбытого «срока», сколько в виде этих бумажек.
Человек, имеющий такие бумажки, дорожит ими, хранит в самом надежном месте. То и дело их надо кому-то показывать, предъявлять: видите — здесь мне ответили так, а здесь так, и все законно. Идет время, человек стареет, жизнь меняется, а бумажки все еще нужны, это его щит и его оружие, а оружие не должно лежать без применения.
Вот в чем, между прочим, состояла расплата за те годы, которые Томка провела вместе с Кристманом, хоть и не по своей воле, а все же провела, и за то, что пока там, в подвале, расстреливали ее сверстников и сверстниц, она в своей комнате на третъем этаже сидела, ждала возвращения Кристмана из подвала, и хохотала с немцами, и ходила на кухню к повару Бруно, спрашивала, что нынче будет на обед, и рыжий, здоровенный Фриц Голендер, шофер душегубки, был ее задушевным приятелем. В этой душегубке, во время отступления команды, на марше, ей приходилось не раз ночевать — «навалим, бывало, матрацев и спим».
Читать дальше