И вот Томка разложила передо мной пасьянсом свои справочки и начала рассказывать. Ее история началась с той минуты, когда ее, арестованную в облаве, доставили в кабинет к Кристману и она увидела человека очень маленького роста, худощавого, с острым лицом и гладко зачесанными назад волосами, «…Я сразу поняла, что это из начальства. Большой кабинет, ковер. Стол, покрытый зеленым сукном. И он — маленький, из-за стола его почти не видно. Здесь же, при нем, был Раабе, офицер, и его личный переводчик Литтих Сашка. Чувствовалось, что он — начальник, потому что перед ним выклацывали по стойке «смирно», как псы… Он посмотрел на меня и что-то сказал переводчику, я не поняла, и меня отправили в подвал, в одиночную камеру, совершенно без света, цементный пол, и ни досок, ни стула, к тому же вода на полу. Кушать давали — раз в сутки пол-литровая банка соевой муки, разболтанной на сырой воде. И всё… Я просидела дней десять, и вот опять меня вызывает Кристман. Посмотрел сальными глазами и говорит: «Видите, таких, как вы, мы расстреливаем, но мы благородные люди, можем с вами поступить иначе, если вы согласитесь работать с нами…» Я думаю: была не была, черт с вами, там поглядим, как я буду работать, — и тут же согласилась, дала подписку, и меня снова отправили в подвал, только уже в общую камеру… После этого подвала у меня вспыхнул ревматизм, я ног не чувствовала, криком кричала. Вообще на нас смотрели как на смертников. Сидела со мной одна казачка, она мне посоветовала полечить ноги мочевыми компрессами, и мне стало легче…»
Томка все это рассказывает уверенно: видно, много раз ей приходилось излагать свою эпопею, и в этой эпопее место наименее уязвимое и наиболее благополучное — начало.
«…Однажды приходит за мной в камеру Литтих. «Поедемте, говорит, в больницу». И меня под проливным дождем на линейке отвез в местную больницу, цивильную, на окраине Краснодара — на проверку и на излечение для дальнейшей моей работы, а в чем будет моя работа заключаться, я, конечно, не знала, хотя и догадывалась, а сама себе думала: может, я как-нибудь вырвусь, как-нибудь, как говорится, замнусь.
И вот через две недели я из больницы была выписана и доставлена обратно к Кристману, в помещение зондеркоманды. Дал он мне задание поселиться в комнатке, на верхнем этаже (со двора я не могла выходить никуда) и прикомандировал к себе: убирать его комнаты, печи топить… И тут-то началось ухаживание — век бы его не видеть…»
Томка надолго замолкает, курит, смотрит в пространство, туда, в сорок третий год… А я вижу ее совсем молоденькой, с черными распущенными волосами, сидящую в той комнатке, в зондеркомандовской светелке на верхнем этаже, смотрящую в окно. «…Из окна я видела машину-душегубку. Она всегда стояла против подвала, огромных размеров, как шеститонка-холодильник, только окрашенная в грязно-зеленый цвет, совершенно закрытая, сзади дверца. Каждый день туда заправляли партии людей, но я поначалу думала, что это отправляют их в другую тюрьму или на подсобное хозяйство…
По утрам я видела в окно построение. Дежурный офицер выстроит команду, и является он, коротыш. Что-то порявкает строго, поклацают они каблуками — ни улыбки, ничего. И он такой серьезный.
Вечерами вижу — горит Краснодар, уже наши, стало быть, приближаются…
Каждый вечер он приходил ко мне, я женщина, мне об этом рассказывать неловко, но слушайте. Придет он ко мне, прижмется, притулится, а когда дело доходит до основного — раздевайся догола (это у них принято), обцелует, обмилует, а потом ни то ни се… Он, конечно, свое удовольствие делал, но по-скотски, не так, как люди…
Женщина остается женщиной, и мне порой становилось обидно: никогда у него не было никакого угощения, чтоб выпить или сладости. Видимо, из жадности, я не знаю… Не было, чтоб он спросил хоть на ломаном языке или на мигах: «Как у тебя, Тома, что?..» Я была его наложницей, и он никогда не интересовался моим настроением, отношением, — раз сказал, значит, надо идти…
Но там в Краснодаре, в этой команде, мне попались добрые люди, на кухне при столовой, которая называлась «казино»: тетя Клара, повариха, и Бруно — повар. Бруно частенько что-нибудь да и уделит мне вкусненького: он был хороший человек и не разделял ихних действий. Бывало, увидит Кристмана, махнет рукой, скривится: «А, Тома, шайзе», — дерьмо, значит.
Кристман этого Бруно из-за тортов держал, очень он любил торт, а Бруно был до войны знатный кондитер. Но вообще Кристман ел не много, мне приходилось накрывать ему на стол. Супник ставишь, тарелки, — больше рисовые супы, борщей он не ел, потом что-нибудь мясное — или биточки, или зразы…
Читать дальше