Некоторое время спустя Голдсмит начал сотрудничать и в других периодических изданиях: установлено девять названий журналов и газет, в которых он печатался в эти годы. О чем только ни приходилось ему писать в своих рецензиях и обзорах новых книг! Наряду с историческими трудами Вольтера и поэзией кельтов, эстетическим трактатом Берка и переизданиями поэзии Спенсера и Батлера, Голдсмит принужден был рецензировать пухлые трактаты о происхождении законов, наук и искусств, слащавые любовные романы (сочинительнице одного из них он иронически напоминает, что удачный пудинг стоит пятидесяти современных романов), стихотворные опусы вроде "Поведения женщины, или Опыта об искусстве быть приятной" в двух томах (!) и, наконец, медицинские труды о лечении геморроя и о заразных болезнях скота в Англии. Одновременно с этой изнуряющей работой он переводит по заказу издателя анонимные "Мемуары протестанта..." и готовит сокращенное издание "Жизнеописаний" Плутарха. Все это печаталось без имени автора, остававшегося безвестным {Аттрибуция журнальной периодики Голдсмита и сейчас еще не завершена полностью; наиболее авторитетным в этом отношении является последнее издание сочинений Голдсмита в 5 томах под редакцией А. Фридмана (тт. I, III), на которое мы ссылались выше; Фридману принадлежат и наиболее пенные работы по аттрибуции: Friedman A. Goldsmith's contributions to the Critical Review. - "Modem philology", XLIV, 1946-47, pp. 23-52; см. также: "New essays by Ol. Goldsmith", ed. by R. S. Crane. Chicago, 1927.}. Наконец, в это же время он старается урвать время для своей первой оригинальной книги - "Исследование о современном состоянии словесных наук в Европе", где после широкого обзора литературы разных стран Европы он рассказывает о бедственном положении писателей в Англии. Здесь есть строки, оказавшиеся пророческими: Голдсмит пишет, что поэт - это дитя, он не дрогнет духом при землетрясении, но испытывает смертные муки от малейших разочарований; скудная пища, ненужные треволнения, непомерный труд истощают его творческие силы и неприметно сокращают его жизнь {CW I, 315}. Автор этих строк умер, когда ему не было и сорока шести лет.
"Признаться, мне тяжко при мысли, что в тридцать один год я только начинаю выходить в люди, - писал он в это время брату Генри. - Хотя с тех пор, как мы с тобой виделись, я не болел ни одного дня, однако я уже не тот сильный и деятельный человек, каким ты некогда знал меня. Ты едва ли можешь себе представить, как истощили меня восемь лет разочарований, мук и учения. Представь себе бледную, печальную физиономию с двумя глубокими морщинами между бровями, с неприязненно суровым выражением и большой парик" {CL 61.}. Эти годы разрушили много иллюзий в сознании Голдсмита. В том же письме он говорит, что, усвоив в юности привычки и представления философа, он оказался безоружным перед коварными людьми и понял, что бедняку не остается иного выбора, как быть осмотрительным и корыстным. То же самое скажет потом и один из героев "Гражданина мира" - господин в черном платье (XXVII).
Корыстным и осмотрительным Голдсмит не стал. Даже в дни, когда его литературный талант был общепризнан, он остался верен себе, не приобрел джентльменского лоска и не оброс жирком благополучия. Все его манеры и позже изобличали, как писал впоследствии его друг, выдающийся английский портретист Рейнолдс, "человека, который прожил большую часть своей жизни среди простонародья" {Portraits by sir Joshua Reynolds, ed. by Frederick W. Hills. Melbourne, 1952, p. 43.}. Не был он и эксцентричным чудаком, ни тем более "вдохновенным идиотом", как презрительно отозвался о нем знатный дилетант Хорейс Уолпол, которому претил именно демократизм Голдсмита. У писателя были слабости, он объяснял их "романтическим складом ума" (romantic turn), он совершал иногда нелепые с точки зрения здравого смысла поступки, мог на минуту дать волю пришедшей в голову фантазии, не по средствам и вычурно нарядиться или неожиданно для такого скромного и застенчивого человека проявить заносчивость и дерзость в обращении именно с высокомерными людьми. Но не было ли это попыткой спасти душу живу, защитить свою индивидуальность и человеческое достоинство и в ирландской провинции, где он был обречен на прозябание, и в многолюдном равнодушном Лондоне? {О том, насколько тяжело ему было в этой среде, к которой он тщетно старался привыкнуть, красноречиво свидетельствуют относящиеся к этому времени строки из письма Голдсмита к его кузине Джен Лаудер (дочери его дяди священника Контарина): "Те, кто знает меня, знает также, что я всегда руководствовался иными побуждениями, нежели остальное человечество, потому что едва ли сыщется на свете душа, которая была бы более озабочена делами друзей и меньше заботилась о собственных. А между тем я частенько прикидывался непонятливым, чтобы меня не сочли льстивым, делал вид, будто не замечаю достоинств, слишком очевидных, чтобы остаться незамеченными, притворялся равнодушным, встречая добросердечие и здравомыслие, которыми в душе не мог не восхищаться, - и все ради того, чтобы быть причисленным к той ухмыляющейся братии, которая готова принять за истину все, что ни скажешь, и не упустит свободного места за обеденным столом, к тем узким душонкам, чьи помыслы не выходят за пределы окружности гинеи и кого больше интересует содержимое ваших карманов, нежели ваши добродетели... Да, я повинен в этих (хотя и совершенно бескорыстных) и тысяче других благоглупостей, и при всем том никому до меня нет ровно никакого дела". Голдсмит выражает предчувствие, что ему предстоит немало претерпеть, прежде чем наступят те счастливые времена, когда он не будет нуждаться и сумеет забыть, как когда-то он умирал от голода на тех же улицах, на которых до него умирали Батлер и Отвей (CL 44-46)}
Читать дальше