Историческая литература о судьбе евреев в этом столетии обширна, и пытаться добавить к ней что-то качественно новое я не стану. Нижеследующие замечания вызваны как раз изобилием этой литературы, а не ее дефицитом. Точнее, причиной заметок явилось несколько книг на эту тему, которые не так давно попались мне на глаза. Все они объясняли, какое зло и почему причинил евреям Третий рейх; и все были написаны профессиональными историками. Подобно многим книгам до них, они насыщены информацией и гипотезами; кроме того, подобно многим книгам, которые, несомненно, появятся после них, их сильной стороной является объективность, а не страстность. Надо полагать, что это — отражение профессионализма авторов, а не удаленности от событий, обусловленной возрастом авторов. Конечно, объективность — девиз любого историка, поэтому-то страсть, как правило, исключается, ибо она, как говорится, ослепляет.
Однако возникает вопрос: а может быть, в таком контексте более страстный отклик привел бы к большей человеческой объективности? Ведь бесплотный ум и весит мало. Возникает и другой вопрос: не является ли в таком контексте бесстрастность всего лишь стилистическим приемом, к которому автор прибегает из желания выглядеть историком или, если на то пошло, в подражание современному культурному стереотипу — невозмутимому, тонкогубому, не повышающему голоса герою, обитающему на экране большую часть столетия, дабы сравняться с ним в сыскном и снайперском талантах. Если дело обстоит так — а подражание чаще всего слишком убедительно, чтобы думать иначе, — тогда история, некогда бывшая источником этического воспитания в обществе, и впрямь свершила полный круг.
Но в конце концов большинство этих тонкогубых людей на экране спускают курок. Современный историк ничего такого не делает, объясняя свою сдержанность приверженностью науке. Другими словами, стремление к объективности толкования берет верх над чувствами, которые вызывает толкуемое. Тогда непонятно, в чем значение интерпретации? Является ли история просто инструментом для измерения дистанции, на которую мы можем отстраниться от событий, чем-то вроде антитермометра? И существует ли она независимо или лишь постольку, поскольку существуют историки, то есть единственно ради них?
Я предпочел бы оставить эти вопросы на какое-то время без ответа; в противном случае мне никогда не развязаться со своими оговорками, не говоря уже о том, к чему они подводят. Для начала я хотел бы отметить, что нижеследующие замечания вызваны отнюдь не тем, что автор отождествляет себя с жертвами. Конечно я еврей: по рождению, по крови, но — к сожалению, вероятно ^ не по воспитанию. Достаточно было бы и этого для ощущения сродства, если бы не то обстоятельство, что я родился, когда они те евреи, умирали, и я был не слишком осведомлен об их судьбе вплоть до ранней юности, будучи чрезвычайно поглощен тем, что происходило с моей нацией и со многими другими в моей собственной стране, только что победившей Германию и потерявшей в результате двадцать миллионов своих граждан. Другими словами, мне и так хватало, с чем себя отождествить.
Я упоминаю об этом не потому, что подцепил микроб исторической объективности. Напротив, я говорю с позиции крайне субъективной. В сущности, я хочу, чтобы субъективности было больше, ибо для меня то, что случилось с евреями в Третьем рейхе — не история: их истребление отчасти совпало с началом моего существования. Я наслаждался сомнительным комфортом безмозглого младенца, пускающего сладкие пузыри, тогда как они шли в газовые камеры и обращались в дым крематориев на территории, которая известна сейчас под именем Восточной или Центральной Европы, а для меня и некоторых моих приятелей все еще представляется Западной Азией. Я также сознаю, что, не будь этих двадцати миллионов погибших русских, я мог бы отождествить себя с еврейскими жертвами Третьего рейха гораздо полнее.
Так что, если иногда я углубляюсь в книги на эту тему, то делаю это в значительной степени из эгоизма: дабы получить более объемную картину того, что стало моей жизнью и миром, в котором я оказался полвека назад. Вследствие близкого, практически полного, сходства немецкой и советской политических систем и скудости карательной иконографии последней, я всматриваюсь в груды трупов на заднике моей жизни, вероятно, с удвоенным вниманием. Как, спрашиваю я себя, они туда угодили?
Ответ потрясающе прост: потому что они там были. Чтобы стать жертвой, нужно оказаться на месте преступления. Чтобы оказаться на месте преступления, нужно либо не верить в вероятность этого преступления, либо не мочь или не хотеть бежать из этих мест. Из трех условий последнее, боюсь, сыграло главную роль.
Читать дальше