Если поэзия несколько удачливее в этом контексте, то лишь потому, что язык есть, так сказать, первая линия информации неодушевленного о себе, предоставленная одушевленному. Или, если несколько снять полемичность тона, язык есть разведенная форма материи. Создавая из него гармонию или даже дисгармонию, поэт, в общем-то бессознательно, перебирается в область чистой материи — или, если угодно, чистого времени — быстрее, чем это возможно при любом другом роде деятельности. Стихотворение — и прежде всего стихотворение с повторяющимся рисунком строфы — почти неизбежно развивает центробежную силу, чей все расширяющийся радиус выносит поэта далеко за его первоначальный пункт назначения.
Именно эта непредсказуемость места прибытия, так же как и, возможно, последующая благодарность, заставляет поэта рассматривать свою способность "создавать" как способность пассивную. Безбрежность того, что лежит впереди, исключает возможность любого другого отношения к своему регулярному или нерегулярному занятию; и, несомненно, исключает понятие творческих способностей. Не существует творческих способностей перед лицом того, что вселяет ужас.
январь 1995
* Перевод с английского Е. Касаткиной
С ЛЮБОВЬЮ К НЕОДУШЕВЛЕННОМУ. Четыре стихотворения Томаса Гарди
I
Лет десять назад в отзыве на новый сборник стихов ирландского поэта Шеймуса Хини, напечатанном в американском журнале, известный английский критик отметил, что популярность Хини в Англии, особенно в академических кругах, свидетельствует о флегматических литературных вкусах британской читающей публики и о том, что, несмотря на продолжительное физическое присутствие гг. Элиота и Паунда на британской почве, в Англии модернизм так и не пустил корни. Меня заинтересовала последняя (конечно же, не первая, поскольку в упомянутой стране — не говоря уже об упомянутых кругах, где каждый желает другому чего похуже, — злоба равнозначна страховому полису) часть этого наблюдения, ибо звучала она печально и вместе с тем убедительно.
Вскоре мне представился случай лично с этим критиком познакомиться, и хотя за обеденным столом не принято обсуждать цеховые дела, я спросил, почему, по его мнению, модернизму у них в отечестве так не повезло. Он ответил, что поколение поэтов, которое могло бы совершить решающий поворот, было загублено Первой мировой войной. Принимая во внимание природу словесности, мне такой подход показался чересчур механистичным, чересчур марксистским, если угодно — ставящим литературу в слишком подчиненное по отношению к истории положение. Но мой новый знакомый был критиком, а у них такая работа.
Я подумал, что наверняка есть еще какое-нибудь объяснение — если не судьбе модернизма по ту сторону Атлантики, то явной на данный момент жизнестойкости там традиционного стиха. Разумеется, есть множество причин, достаточно очевидных, чтобы вообще закрыть этот вопрос. Одна из них — просто-напросто удовольствие написать или прочесть запоминающуюся строку; другая — чисто лингвистическая логика размера и рифмы и потребность в них. Но в наши дни мы приучены мыслить окольными путями, и в тот момент я подумал только, что, в конечном счете, именно рифма спасает поэзию от превращения в демографический феномен. И тогда мои мысли обратились к Томасу Гарди.
А может быть, я шел и не таким уж окольным путем — по крайней мере на тот момент. Может быть, слова “Первая мировая” что-то затронули в памяти, и я вспомнил строки Томаса Гарди: “После двух тысячелетий мессы/ Мы дошли до ядовитых газов”. В таком случае рассуждения мои на тот момент шли по прямой. А может быть, эти мысли вызвал термин “модернизм”. В таком случае… Конечно, гражданину демократической страны, окажись он в меньшинстве, не нужно особенно тревожиться, но характер у него может испортиться. Если век позволительно сравнивать с политической системой, то в нашем веке культурный климат в значительной мере определяется деспотией — деспотией модернизма. Или, точнее говоря, деспотией всего того, что ходило под этим флагом. И, может быть, мои мысли обратились к Гарди потому, что примерно в это время — десять лет назад — вошло в привычку именовать его “предтечей модернизма”.
Если говорить о разнообразных определениях, то “предтеча модернизма” — достаточно лестный вариант, ибо подразумевается, что некто, обозначенный таким образом, проложил путь нашей справедливой и счастливой (в стилистическом смысле) эпохе. Дефект здесь, однако, в том, что такое определение разом выводит автора на пенсию, — в прошедшее время, — разумеется, при этом предлагая ему все сопутствующие льготы в виде филологических штудий, но по существу лишая его актуальности. Прошедшее время здесь — эквивалент серебряных часов.
Читать дальше