* * *
И все же как-то несправедливо находить в мировой истории только ужасное и смешное. Демокрит и Гераклит были два безумца, а два безумия, соединившись в одном человеке, не могут сделать из него мудреца. Вольтер поистине заслуживает сурового упрека: этот блестящий талант писал историю людей лишь для того, чтобы метать сарказмы в человечество. Может быть, он не был бы повинен в подобной несправедливости, если бы ограничился Францией. Любовь к отечеству притупила бы злое острие его ума. Почему нам не помечтать об этом? Ведь летописцы своей родной страны — всегда самые благожелательные историки: такими были и Юм и Тит Ливий. Это подчас необоснованное благодушие и привлекает нас к их произведениям.
Хотя дело историков-космополитов, по-моему, важнее и мне более по сердцу, я не противник историков-патриотов. Первые нужнее человечеству, вторые — своей родине. Тот, кто рассказывает о домашних делах своей страны, часто пленяет даже своей узкой пристрастностью; мне нравятся гордые слова одного араба из Хагьяга: «Я знаю предания только моей страны».
У Вольтера всегда слева под рукой ирония, как у маркизов его времени была на боку шпага. Это нечто тонкое, сверкающее, блестящее, отполированное, красивое, оправленное в золото, украшенное алмазами, — но оно убивает.
* * *
Есть такие соответствия в языке, которые могут открыться только писателю, причастному к духу народа. Слово «варвары» было к лицу римлянину, говорящему о галлах, но плохо звучит в устах француза. Историку-иноземцу никогда не напасть на некоторые выражения, по которым узнают своего человека. Мы говорим, что Генрих IV правил народом с отеческой добротой; одна китайская надпись, переведенная иезуитами, говорит о некоем императоре, который управлял с материнской добротой. Оттенок вполне китайский и совершенно очаровательный.
I
Действием называется в театре борьба двух противоположных сил. Чем больше эти силы уравновешены, тем менее ясен исход борьбы, тем труднее выбрать между страхом и надеждой, — тем интереснее пьеса. Этот интерес, рождаемый действием, не следует смешивать с интересом другого рода — тем, который должен вызываться героем всякой трагедии и есть не что иное, как возбуждаемое им чувство ужаса, восхищения или сочувствия. Так, вполне может случиться, что главное действующее лицо какой-нибудь пьесы будет возбуждать интерес благородством характера и трогательностью положения, в то время как сама пьеса не вызовет интереса, потому что в ней будет отсутствовать выбор между страхом и надеждой. Будь это не так, всякое положение, вызывающее чувство ужаса, было бы тем прекраснее, чем дольше оно длится, и тогда сцена, в которой граф Уголино, запертый в башне вместе со своими сыновьями, ожидает голодной смерти, была бы самой высокой трагедией; между тем эта монотонная сцена ужаса не смогла снискать успеха даже в Германии, стране глубоких, вдумчивых и проникновенных умов.
II
Когда в драматическом произведении неясность исхода борьбы порождается исключительно неопределенностью характеров, это уже не трагедия силы, а трагедия слабости. Если угодно, это зрелище человеческой жизни; большие следствия вызываются здесь незначительными причинами; это — люди. Но в театре нужны ангелы или титаны.
III
Есть поэты, которые придумывают главную пружину пьесы, но неспособны или не в состоянии привести ее в действие, подобно тому греческому мастеру, у которого не хватало сил натянуть им же самим сделанный лук.
IV
Любовь всегда должна стоять в театре на первом месте и возвышаться над всеми суетными побуждениями, которыми движутся обычно человеческие желания и страсти. Любовь — самая незначительная вещь на свете, когда не становится самой великой. Нам возразят, что, с такой точки зрения, Сид не должен был бы драться с дон Гормасом. Ничего подобного! Сид хорошо знает Химену, и он скорей готов снести ее гнев, чем презрение. Для благородных душ любовь есть чувство возвышенного преклонения.
V
Следует заметить, что развязка «Магомета» более неудачна, чем это принято считать. Достаточно сравнить ее с развязкой «Британника», чтобы убедиться в этом. В обеих трагедиях — сходное положение. И здесь и там — тиран, теряющий свою возлюбленную в ту самую минуту, когда он уже совершенно уверен, что добился ее. Трагедия Расина оставляет грустное впечатление, не лишенное, однако, некоторого чувства утешения, ибо мы знаем, что Британник отмщен, а Нерон несчастлив не менее, чем его жертвы. Казалось бы, пьеса Вольтера должна возбуждать подобное же чувство; однако сердце не обманешь, — оно остается подавленным; да и в самом деле, Магомет никак не наказан. Его любовь к Пальмире — лишь незначительная черта его характера и играет в действии до смешного малую роль. Когда зритель присутствует при том, как этот человек думает о собственном величии в момент, когда его возлюбленная пронзает себя кинжалом, — он хорошо понимает, что Магомет никогда не любил Пальмиру и что не пройдет и двух часов, как он позабудет об этой утрате.
Читать дальше