Вот эту бы эмоцию поймать авторам — смесь горечи и гордости, самоуважения и самоиронии, поймать бы, как ловит ее Пелевин в «Омоне Ра» или «Онтологии детства», и дело в шляпе. Потому что видеоряд не подведет — он-то, любезный, как раз и призван демонстрировать этот синтез радости и убожества. На видеопленку обычно снимают самые главные, триумфальные моменты жизни — либо просто на радостях ловят в кадр абы что: любимую, моющую стекло, любимого, который нажрался, трех веселых девок, идущих по лугу неизвестно куда… Но поскольку нам, зрителям, лица персонажей ни о чем не говорят, а камера в руках доморощенного оператора дрожит, то мы одновременно с этой радостью, ауру которой так волшебно передает пленка, чувствуем и брезгливость, как если бы вошли с безлюдья и холода в теплую, обжитую квартиру, где все-таки очень сильно пахнет щами. Чувство у простого зрителя неотмонтированной и неоткомментированной частной хроники — как если бы он подглядел переодевание чужой жены. Для мужа она, может, гений чистой красоты. А я вижу, какой у нее целлюлит и лопатки выпирающие. Грустно на этом свете, господа.
3
Задавшись целью смонтировать частные хроники, Манский и Яркевич делают первый шаг в абсолютно верном направлении: нанизывают их на одну конкретную судьбу. Это сейчас общество наше расслоилось и между верхом и низом обнаружился непреодолимый разрыв. Тогда все были волей-неволей загнаны в одну страту, отчего и происходило столько конфликтов. Например, шпана нападала на умного мальчика, и умный мальчик боролся со шпаной. Сегодня шпана не ходит по одним тропам с умными мальчиками — она деньги зарабатывает, рэкетируя или организуя собственный бизнес; умные мальчики учатся в колледжах, если родители могут за них заплатить; у владельцев автосервисов свой круг общения, у бюджетников свой, и оттого-то почти все современное кино посвящено перестрелкам и почти никогда — проблемам. Все вопросы, возникающие в своем кругу, стало можно решить пулей или «бабками», а вопросы, которые не решаются подобным способом, в кадр не попадают, поскольку круги нашего общения никак не пересекаются, а самые неразрешимые и интересные конфликты как раз те, которые возникают при столкновении представителей разных социальных групп.
Никакой особой политизации в рядах школьников я тоже не помню — скорее помню повальное увлечение жвачкой, о которой в фильме толком не сказано ни слова.
В том-то и состоит главная ошибка Манского, что, монтируя частные хроники, он начинает вспоминать приметы времени, понимая время как Большую историю. А время частное и общее шло с разной скоростью — вот в чем дело! Сопоставление Большой и малой истории замечательно выполнили еще Ильф и Петров: в Большой истории изобретен автомобиль, а в малой — резиновый пузырь «уйди-уйди». Парфенов в своем проекте занимался Большой историей (то и дело для смака припутывая к ней частные детали — моду, анекдоты). Намеренно смешивая историю Большую и малую, он то джинсы поднимал до символа эпохи, то космический полет опускал до какого-то обывательского уровня, и отсюда-то происходила пресловутая амбивалентность его интонации. А Манский и Яркевич изначально ставили себе задачу рассказать о частной жизни — и выяснилось, что ее уж никоим образом нельзя приплетать к общественной, потому что никогда эти сиамские близнецы так не отличались, как в 70-е годы.
В 70-е же все мы были одной раздувшейся социальной группой, своего рода плавильным котлом, и жили все примерно одинаково. Так что все было бы прекрасно, подойди авторы к своей задаче хоть с какой-то самоиронией. Но в том и проблема постсоветской иронии, что она почти никогда не направлена на авторскую персону. И оттого замысел выглядит паучье серьезным: создать типичного представителя. То есть авторы, показывая реалии, оперируют умозрениями: типичный представитель не бывает живым человеком, он — функция.
Если отец — то обязательно уходит. Если мать — то обязательно водит мужчин. Если подростки — то онанизм. Если влюбленность — то в драмкружке. Портвейн, Высоцкий, дача. Все узнаваемо, но не все наши судьбы были одинаковы, и хотя у каждого был вот такой приемник, и вот такой детсадик, и вот такой плюшевый медведь, но это было мое, мое личное, и с этим связано что-то глубоко интимное. Это своего рода антураж, с которым всякий разыгрывал свою драму. Но когда начинается типизация, наделение героя всем набором обязательных черт среднего семидесятника, пиши пропало: доверие к автору исчезает тут же.
Читать дальше