В это время один из ораторов, вздымая руку к скульптуре, говорил о том, что казаки — мирный народ, главное занятие — труд на земле и любовь к ближнему. При этом он страстным жестом указал на «Григория и Аксинью». Его слова как‑то не вязались с тем, что я увидел на боку у казачишки. А я увидел кобуру. Казак держал за руку девочку лег шести. В воздушной кремовой юбочке, в белой кофточке, с розовым бантиком на белой головке. Она поменяла руку дедушки на ту, что ближе к кобуре. Расстегнула ее и, заглядывая в нее, выудила несколько конфет…
Славно! Славно! Это, пожалуй, самое подходящая «начинка» для кобуры от пистолета!..
А наш Свиденко, из славного казачьего рода, который, к счастью, не закипел вместе с радиатором, накручивал на пленку кинокамеры свои «километры». Лихоносов беседовал с группой московских писателей, приоткрыв портфель, в котором было несколько экземпляров «Маленького Парижа». Знаменский снимался на пленку с казаками. Стрыгин и Придиус жадно щелкали фотоаппаратами, стараясь охватить неохватное. Мы с Сашей Мартыновским раздавали «Кубанские новости» направо и налево. С материалом о Шолохове. Газету охотно брали с тем же возгласом «О — о!», начало которому положил Петр Петрович Глебов.
В этой карусели я выкраивал минутку, чтобы хорошенько рассмотреть и запомнить вид на Дон и Задонье. Здесь, у Вешенской, Дон выкинул крутое коленце. Этакая глубокая, почти острая излучина. Дон — Батюшка как бы подставил плечо этому маленькому кусочку земли, которому суждено стать Меккой русской казачьей культуры.
С высокого берега Дон смотрится, как и вся донская земля, широко и щедро. Река вытекает как бы из неохватной донской земли, делает поворот к станице, приникает к ее ногам на короткое время, и отваливает мощно в сторону. Как бы коснулся великой земли, породившей великого человека, и отвернул в необозримые просторы, унося в своих гладких водах закатное солнце. В зависимости от положения солнца меняется цвет воды в реке: то он бдескуче — голубой, то затененно — лиловый, то за^дочно — сумрачный, когда тучка набежит. А Задонье магнитом притягивает взор. И кажется, глядишь не глазами, а душой.
Главные события, сказали нам, развернутся вечером. А пока мы направляемся к Дому — музею Шолохова. Для меня это центр мироздания: здесь родилась, отсюда проистекает главная правда жизни, вокруг этого места вращается Вселенная Человечества.
Усадьба огорожена зеленым забором. Во дворе, в глубине, на лужайке, средь молодых березок и плакучих ив — могилы Михаила Александровича и Марии Петровны. На гранитной глыбе высечено короткое и емкое
слово «Шолохов». Двор заполнен народом. Кто‑то стоит у могил, кто‑то тянется рукой, чтоб дотронуться до гранитной глыбы, кто‑то фотографируется на память. Перед входом в дом — длинный хвост очереди желающих осмотреть великие Пенаты. Чтоб не скучали в очереди, певческий коллектив поет, не умолкая, и танцует. Казачки в цветастых и длинных, по щиколотки платьях, чубатые казаки. Одна певунья в красивом салатового цвета платье, вылитая, мне кажется, Аксинья. Гибкое, сильное тело, прическа узлом на затылке. Лицо, видное мне в профиль, с точеным носиком и чуть припухлыми, чувственными губами. Когда она пританцовывает в такт исполняемой песне, под платьем угадывается ее упругое тело. Она вся дышит обилием нерастраченной энергии и любви.
Мы отстояли в очереди часа два. Но они пролетели как две минуты. Я с жадным любопытством рассматривал людей: мужчин и женщин, молодых и старых, детей — и думал: вот пришли и ходят по двору, как зачарованные, или стоят в очереди, чтобы войти в дом, посмотреть, как жил и творил писатель. Пришли не любопытства ради, а за духовной пищей.
То, что испытываешь в доме, переходя из комнаты в комнату, трудно описать. Могу сказать лишь одно — испытываешь некую причастность. Причащение к великому. Но не к заоблачному, а простому, земному, близкому. Я мысленно иду с ним на рыбалку, мысленно стою на крутом берегу Дона. Любуюсь Задоньем. Курю с ним, сидя за его письменным столом, напротив него.
Он не докурил сигарету в ночь с 19 на 20 февраля. Ему стало плохо, он попросил Марию Петровну отвести его в спальню. Там и умер в собственной постели. Нет его. А недокурок в мундштуке так и остался навечно под плексигласовым колпаком. Как символ бытия и небытия.
Рядом с кабинетом — комната, где отдыхал Н. Хрущев, бывая здесь в гостях. Приезжал, обхаживал, «выдавливал» великое слово о себе, грешном. Не удалось. Шолохов знал настоящую цену этому человеку. Человеку, мелькнувшему на государственном небосклоне и канувшему в вечность бесславно. А он, Шолохов, без титулов и званий с одной лишь правдой и любовью в сердце — остался в веках.
Читать дальше