что‑то неладное. Как‑то он — и хочется, и колется… Да вот фотография. — Софья Александровна достает и показывает мне фронтовую фотографию. На снимке дивизионный ансамбль песни и пляски. В переднем ряду, почти в центре сидит она, а рядом слева от нее, предусмотрительно откачнувшись и даже отвернувшись от нее, сидит худощавый, действительно лысоватый человек, приобнял дружка, что слева. Она, чувствуется, слегка обижена его таким поведением: он явно осторожничает. Это заметно. И она, конечно, заметила это. И точно: хоть они и поженились после войны и поехали к нему в Донбасс, там у них произошел полный разрыв. У шло оказалась семья, жена и двое детей. И Софья ему родила дочь. Но жизни с ним не получилось. Он сошелся с прежней женой, а ее с ребенком на руках проводил в неизвестность. Поступок подленький, конечно… Но… Война — есть война. И Софья Александровна не осуждает свою любовь на войне, несмотря на то, что за ними тогда и долго еще после войны ходила полушуточная, полупрезрительная кличка ППЖ (походно — полевая жена). Что ж — что было, то было: была война, была смерть, была любовь.
— А если честно, — сказала мне Софья Александровна, когда мы прощались уже, — я бы не стала строго судить того солдатика, который умолял солдатку о близости. И, пожалуй, я, как и вы, не в восторге от ее высокой нравственности. Хотя по большому счету, если войну не в счет, она права: настоящая русская женщина даже перед гильотиной останется нравственной, такая у нее природная стать.
«г. Кубанские новости».
7.05.1993 г.
ЗА СЕКУНДУ ДО БЕССМЕРТИЯ
Герою — кубанскому казаку Анатолию Анисимовичу Сидоренко посвящается. Посмертно
И в город пришла тишина.
Желанная и в то же время страшная. Какая наступает после взрыва. Когда только — только погас огненный смерч,
только — только умолкла дробь падающих обломков; еще не рассеялся дым, не осела пыль; у раненых не вырвался из груди стон; еще мать, глядя на своего бездыханного ребенка не осознала весь ужас случившегося. Весь мир как бы оглох — тишина запечатала уши, ужас сковал сердце.
Тишина, которая страшнее грохота войны, потому что за нею стоит уже непоправимое, В которую навечно канули минуту назад звучавшие голоса родных и близких. В которой все живое оцепенело. Даже птицы умолкли. И только тлеющие головешки своими тихими дымами вычерчивают в воздухе замысловатые иероглифы бессмертия. Тишина, в которую не верится. Вечная, к порогу которой все мы придем однажды. Которую в народе нарекли гробовой.
Может, об этой тишине подумал Анатолий Анисимович в последнюю секунду своей жизни. Наверное, о ней, потому что вокруг него в тот миг воцарилась гробовая тишина. Как тогда, когда из города Сухуми ушли грузинские войска.
Город лежал в руинах. Город у моря!
Некогда цветущий и звенящий радостью жизни. Обезлюдевший, с пустыми черными глазницами окон в сожженных домах, с тяжелыми запахами гари и разлагающихся трупов. С открытыми настежь жилищами, оставленными в спешке, в которых свободно гуляли сквозняки и мародеры.
Господи! Для чего ты создал человека? Чтобы они мучили друг друга? Чтобы строить, а потом разрушать? Чтобы возникать из ничего, а потом превращаться в ничто? А может, для того, чтобы оставить на Земле страшные следы о себе?
Только — только прекратились грабежи и убийства горожан. Насилия девчонок. Ушли варвары двадцатого века. Нет! Не враги — чужеземцы. Свои! Потомки великого Шота Руставели.
«В селе Гумиста принадлежащие армянам дома после грабежа сжигали, а жителей, которые не успели убежать, убивали…»
«На русских мужчин в городе на рынке устраивали облавы именно по национальному признаку». — Это картины из отчета о поездке в Грузию журналиста О. Супруненко. В «Экспресс — хронике».
Над городом траурная тишина. Оглушительная, благостная. Теперь можно перевести дух, расслабиться, отогреться и отоспаться наконец. Выпить с женой по стаканчику.
За детей. За вечную, несбывшуюся мечту их. И за приемыша Андрея — беглеца. Где обретается мальчишка! Нашелся бы, вернулся бы. Простил бы ему все. Только бы вернулся! Оно, конешно, — сиротская доля горькая! Она что горб — навечно дадека. Привязалась, што репей, безотцовщина, безматеринство. Ну чем мы тебе, Андрюха, не папка з мамкою? Чего бегаешь? Куда бегаешь? От кого? Чего боишься? Или я тебе не прощал твои проказы и грехи? Или не понимаю, што вины твоей нет в твоем сиротстве? Вертайся к нам. Куплю тебе черкеску, шапку — кубанку, В казаки запишу. Брось свои бега. Одомашнивайся. То, шо казаки лаются, мол, балую тебя, не строгий с тобой — прости их. Не понимают горе твое горькое. Как не понимают и того, што встрял я в свалку эту абхазскую. Мол, оно тебе нужно? Мне. не нужно. Другому не нужно. Третьему, десятому. А хто ж вступится за людей? И как мне быть, если иначе не могу? Не могу, и все! Я видел изнасилованных растерзанных девушек, разрубленных мужиков, выпущенные кишки. Это же изверги творят! В наше‑то время! Как это терпеть? Как жить равнодушно? Так что пусть попрекают, пусть не верят, я только усмехнусь их неведению, удивлюсь глухоте сердца. Обо мне говорят всякое, приписывают мешки денег и горы золота за мою войну. А я, скажу тебе по совести, — гол как сокол. Ты ото унес мой костюм. Последний. Звания принимаю. Бо чем выше звание, тем больше, по мне, ответственности и работы. А до работы я жадный, ненасытный. И работа моя лихая. Не могу без нее ни минугы, ни даже секунды. И когда смерть грянет, — за секунду до нее я должен что‑то успеть.
Читать дальше