Впрочем, и у Достоевского самый сильный герой не выносит этого созерцания обеих правд вместе: Иван бросает в Черта стаканом «по-женски», как будто испугавшись, что тот, наконец, действительно скажет ему нечто «новое», слишком новое. Кажется, и сам Достоевский этого созерцания не вынес, не сказал, по крайней мере, нам не сказал своего последнего решающего слова о «двух правдах». Во всяком случае, большей тайны, чем эта, для него не было. Да и есть ли вообще большая тайна для нас и для всего человечества?
Когда прибегает Алеша с известием, что Смердяков повесился только что, то есть во время беседы Черта с Иваном, тот почти не удивлен и говорит спокойно: «А ведь я знал, что он повесился».
– От кого же?
– Не знаю, от кого. Но я знал… Да, он мне сказал. Он сейчас еще мне говорил…
– Он тебя испугался, тебя, голубя, – продолжает Иван задумчиво и бессвязно, как в бреду. – Ты «чистый херувим». Херувим. Громовой вопль восторга серафимов! Что такое серафим? Может быть, целое созвездие? А может быть, все-то созвездие есть всего только какая-нибудь химическая молекула…
Алеша слушает и ужасается не одному бреду, болезни Ивана, но и чему-то действительному, реальному, новому , что он смутно чувствует в нем, в теперешнем, – как будто на Алешу веет звездною стужею, холодом тех мировых пространств, в которых только что побывал Иван. И в эту минуту, в сравнении с ним, с его «глубокой совестью», заглянувшею «по ту сторону добра и зла», каким кажется маленьким ученик «святого» старца Зосимы, – такой весь добрый, весь теплый, весь живой, земной, земляной, посюсторонний! Он говорит Ивану почти с таким же циническим состраданием, как нигилист Раскольников Свидригайлову:
– Брат, ты верно ужасно болен… Сядь, сядь, ради Бога, на диван. Ты в бреду, приляг на подушку, вот так. Хочешь полотенце мокрое к голове? Может, лучше станет?
Иван и без Алеши знает, что он в бреду; но от одного ли бреда зависит та уверенность, с которой он теперь утверждает:
– Это не сон! нет, клянусь, это был не сон, – это все сейчас было!
Как же, однако, для Достоевского, для самого читателя: сон это или не сон? было или не было?
Я, впрочем, сам почти готов сознаться в нелепости, несовременности, и даже, так сказать, в непристойности моего вопроса. Ну, стоит ли жить в начале двадцатого века, чтобы подымать по такому поводу вопрос о «соприкосновении мирам иным», чтобы допускать, хотя бы на одну «десятитысячную долю», возможность чего-то реального в появлении даже не сатаны «с опаленными крыльями», «гремящего и блистающего», а самого пошлого, устарелого черта «с гладким, как у датской собаки, хвостом»? Бред, так бред: «мокрое полотенце на голову» – и кончено.
Не мог ли бы, однако, Черт и мне возразить точно так же, как он возражает Ивану:
– По азарту, с каким ты отвергаешь меня, я убеждаюсь, что ты все-таки в меня веришь.
– Нимало! На сотую долю не верю!
– Но на тысячную веришь. Гомеопатические-то доли ведь самые, может быть, сильные. Признайся, что веришь, ну, на десятитысячную…
– Ни одной минуты! Я, впрочем, желал бы в тебя поверить!
– Эге! Вот, однако, признание! Но я добр, я тебе и тут помогу. Слушай: это я тебя поймал, а не ты меня! Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал, который ты уже забыл, чтобы ты окончательно во мне разуверился.
– Лжешь! Цель твоего появления уверить меня, что ты есть!
– Именно. Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия – это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься. Я, именно зная, что ты капельку веришь в меня, подпустил тебе неверия уже окончательно, рассказав этот анекдот. Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с: ведь когда ты во мне совсем разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что я не сон, а есмь в самом деле – я тебя уж знаю: вот я тогда и достигну цели. А цель моя благородная. Я в тебя только крохотное семечко веры брошу, а из него вырастет дуб…
Не кажется ли, что этот Черт, несмотря на свой собачий хвост и на то, что «философия не его специальность», все-таки не без пользы для себя прочел «Критику чистого разума»? Вольтерианцы XVIII и нашего века (потому что и в наш век их немало, хотя уже и под другими именами), эти «философы без математики», как выражался Галлей, друг Ньютона, конечно, справились бы с подобным Чертом без особенной трудности. Но, может быть, умам, несколько более точным, критическим , чем «вольтерианцы», умам, вроде Паскаля и Канта, пришлось бы таки побороться, «помужествовать» с этим призраком , чтобы истребить «десятитысячную долю» сомнения или веры, которую он внушает.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу