Однако идея личной и экономической свободы горячо увлекает творческую личность во времена диктатуры. В этом смысле писателю плетка бывает полезна – он сразу начинает втайне славить свободу, а в условиях свободы как-то скисает.
РЖ: Речь именно о русском писателе?
А. Л.: Да, в других странах почему-то свобода никому не мешает ни спорить, ни писать, ни продавать книги. Только у нас с приходом демократии многие литераторы почувствовали себя не у дел. Это совершенно ненормальная ситуация. Все мы ждали, что, как только падет диктатура, расцветут все сто цветов. Ну, пала – и что? Где чаемый расцвет, где великая литература?
РЖ: А может, это просто кессонная болезнь и нужен период адаптации? Литература получила свободу и теперь ищет себя в новых непривычных условиях?
А. Л.: Боюсь, что дело обстоит несколько печальнее. Глубоководные рыбы могут жить только в толще океана. Может быть, со временем появятся новые породы, приспособленные к жизни без давления, они эволюционируют, выйдут на сушу. Но пока этого не видно.
РЖ: А почему в авангарде антилиберального движения сегодня оказываются гуманитарии, то есть люди, для которых свобода слова является условием sine qua non, та прослойка, которая от новой общественно-политической ситуации выигрывает по определению?
А. Л.: Это как раз тот вопрос, на который я не смогу ответить, потому что постоянно задаю его самой себе. Для меня свобода гораздо выше социальной справедливости, и я совсем не понимаю людей, тем более литераторов, которые не ценят ее и апеллируют к разрушительному началу в человеке. Но интеллигенции свойственно рубить сук, на котором она сидит. Не впервые.
Вот Эдуард Лимонов, сидя в тюрьме, возмущался, что в стране нет демократии. И тут же обещал, когда придет к власти, первым делом уничтожить все демократические институты. И уничтожит. И Александр Проханов, боюсь, не пощадит ни своего издателя, ни стайку восторженных критиков, завороженных энергетикой «Господина Гексогена», ни жюри «Национального бестселлера».
РЖ: В перестроечной журнальной полемике Вы старались быть «над схваткой», высказывать «особое мнение», в равной степени удаленное от крайностей «Огонька» и «Нашего современника». Сегодня, по прошествии 15 лет, Вы как-то переоцениваете свою тогдашнюю позицию?
А. Л.: В либеральном движении конца 80-х – начала 90-х меня смущал его антилиберализм. Меня смешило название сборника статей ведущих перестроечных идеологов «Иного не дано»; мне казалось, что люди, называющие своих противников врагами перестройки, никакие не либералы и не демократы, потому что сама категория «врага» существует только в обществе единомыслия. Ведь либерализм – это не идеология, это мироощущение, в которое входит готовность признать, что человек имеет право на отличную от твоей точку зрения. А если человек читает молитву свободе, но готов объявить еретиком всякого, кто не разделяет его веру, то он законченный продукт тоталитаризма. Я не занимала позицию посередине, я защищала либеральные ценности. В тех статьях многое устарело, но мне за них не стыдно.
РЖ: Вы считаете, что существовало какое-то пусть не политическое, а культурное пространство, в котором была бы возможна конвергенция почвенных и либеральных идей? Какой мог быть компромисс между Вадимом Кожиновым и Бенедиктом Сарновым?
А. Л.: Между ними – никакого, причем Сарнов был куда более нетерпим, чем Кожинов. А конвергенция идей, конечно, возможна. Вот ведь Михаил Xодорковский ее и предлагает.
РЖ: Несколько лет назад Вы выступили в «Литературной газете» со статьей «Сумерки литературы», вокруг которой возникла весьма оживленная полемика. Скажите, сумеречность в данном случае – категория чисто литературная или скорее общественная?
А. Л.: И то, и другое. Кстати, то, что померкло общественное значение литературы, никто и не оспаривает. При всем ужасе существования литературы в подцензурную эпоху, значение ее было несоизмеримо выше. Литература была делом, которому можно служить.
Я, например, сталкивалась с тем, что в начале 80-х физики где-нибудь в Дубне или Обнинске следили за всеми толстыми журналами. Они поражали начитанностью. Сейчас же даже люди гуманитарных профессий если и читают, то читают не «Знамя» и не «Новый мир». И у меня язык не повернется упрекнуть их в этом. Упало значение литературы – упал и статус писателя.
Если меня спрашивали в 80-х, чем я занимаюсь, я могла сказать, что я литературный критик. А сейчас на вопрос о профессии я, поколебавшись, отвечаю «журналист». Сказать «критик» уже как-то стыдно, что это за профессия такая? Литература и сама по себе странное занятие, а уж литературный критик и вовсе нечто несерьезное, глупое и маргинальное.
Читать дальше