Алла Латынина
Я играю в жизнь
За полтора года пребывания в Лефортовской тюрьме Эдуард Лимонов написал шесть книг, немалое количество статей и пьесу. Прямо Болдинская осень. Лимонову, впрочем, подобное сравнение не польстило бы: Пушкин для него безнадежно устаревший банальный “поэт для календарей”, “Евгений Онегин” — “убогонький вариант „Чайльд-Гарольда””, “пустая болтовня”, проза — обыкновенная дворянская продукция с гусарами и прочей “традиционщиной”. Так сказано в эссе о Пушкине, вошедшем в книгу “Священные монстры”. Если верить Лимонову (а почему бы ему не верить?), она написана в первые дни пребывания в следственном изоляторе Лефортова. “Я, помню, ходил по камере часами и повторял себе, дабы укрепить свой дух, имена Великих узников: Достоевский, Сад, Жан Жене, Сервантес, Достоевский, Сад... Звучали эти мои заклинания молитвой, так я повторял ежедневно, а по прошествии нескольких дней стал писать эту книгу”. (Книга до сих пор не опубликована, однако полный текст размещен на нескольких сайтах в Интернете, в частности: http://zona-sumerek.narod.ru)
Выбор “великих” чрезвычайно характерен. Самое ненавистное понятие для Лимонова — обыватель. А поскольку именно они составляют большинство населения планеты, то вместе с цветами к надгробию “священных монстров”, бросивших вызов заведенному порядку вещей, потребовался молоток, чтобы шарахнуть по возведенным обывателями памятникам. Досталось Толстому (“плоский и скучный, как русская равнина”), Булгакову (“Мастер и Маргарита” — “любимый шедевр российского обывателя”), Набокову (единственная его удача — “Лолита”). И даже Достоевский, “укреплявший” лефортовского узника, одобрен лишь частично, ибо работает на одном утомительном приеме ускорения, а своих героев “никогда не умел занять... героическим делом”. “Свыше ста страниц „Преступления и наказания” читать невозможно. Родион Раскольников так правдиво, так захватывающе прорубивший ударами топора не окно в Европу, но перегородку, отделяющую его от Великих, убедившийся, что он не тварь дрожащая, этот же Родион становится пошлым слезливым придурком... Великолепное... высокое преступление тонет в пошлости и покаянии”.
Вообще русская литература, по Лимонову, тяжеловесна, в ней мало “шампанских” гениев, но они есть. Среди них — Константин Леонтьев, в среднем европейце “сумевший увидеть настоящую и будущую опасность человеку от буржуа-обывателя”; Хлебников, “дервиш, святой юродивый”, умерший от голода в деревне, Николай Гумилев, в чьей поэзии “агрессивной жизни” и стоицизма Лимонов с радостью обнаруживает элемент протофашизма (вот перед кем надо было преклоняться молодому Бродскому и поэтам питерской школы, а не перед “вульгарной советской старухой Ахматовой”).
Большинство же “культовых личностей”, в которых есть “бешенство души, позволившее им дойти до логического конца своих судеб”, не принадлежит русской культуре. Их вызов обществу завораживает Лимонова. Ему интересен де Сад, создатель “вселенной насилия”, проведший жизнь в тюрьмах и умерший в Шарантонском приюте, Луи-Фердинанд Селин, “злобный правый анархист, ненавидящий интеллектуалов”, Жан Жене, беспризорник, вор, вытащенный Сартром за руку из тюрьмы, Пазолини, “убитый персонажем своего фильма и книги („Рогаццы”) на вонючем пляже”, “правый герой” Юкио Мисима, писатель-эстет, ставший политиком и сделавший себе харакири на глазах сподвижников, когда убедился в невозможности разбудить в войсках древний самурайский дух. Писателями и художниками список “священных монстров” не исчерпывается. Че Гевара и Ленин, Муссолини и Гитлер, правые и левые революционеры, сказавшие новое слово в истории, заставившие содрогнуться мир, — все они для Лимонова герои. Разумеется, свое имя Лимонов тоже видит в этом списке — и не где-нибудь в конце.
Тюрьма часто меняет человека. Не обязательно сгибает. Перелом мировоззрения, случившийся, например, с Достоевским в остроге, — это духовное восхождение личности. Исторический беллетрист Всеволод Сергеевич Соловьев, в юности встречавшийся с Достоевским, как курьез, странность гения вспоминает вырвавшееся у Достоевского пожелание своему молодому другу приобрести тюремный опыт. Однако не такой уж это курьез. “Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили”, — пишет Солженицын (“Бодался телёнок с дубом”).
Право рассуждать о полезности заключения для писателя, впрочем, можно признать лишь за теми, кто имеет собственный тюремный опыт. Но отметим все же, что те, кто его имеет, — за исключением разве что Шаламова, — очень часто этому страшному опыту благодарны.
Читать дальше