“Смерть на идейном уровне” — хорош транспарант, за которым следует справка: “Многие, и мои друзья тоже, превращаются в живых мертвецов”. Один я на грани жизни и смерти балансирую, но живу.
“Я проникся красотою положительного”, — по контрасту заявляет автор. Да, главное внушить себе, что ты таков. Надо, надо… Мой статус обязывает. Из этого открытия опять рождается крик. Крик, который никогда не отрезвляет, но оглушает. Крик сплавляет все в одну общую массу, доводит до трехбуквенного меона. “Я проникся красотой положительного. Почувствовал всю ущербность, всю неэстетичность и мелкую расчетливость распаденцев. Скукота с ними! Мало от них радости. Бери от жизни все — это не значит сколись и скурись… Надо волю свою тормошить, жизнь превратить в одно “ура!”. Ура-мышцы. Ура-своя судьба. Ура-талант”. Твой призыв: “И я обращаюсь к потомкам. Вас нет еще. Вы не зачаты еще блондинистой, красной изнутри мамкой Леной. Орите, ребята, кидайтесь камнями и стреляйте метко. Всею жизнью своей громыхните: “Ура!”
Не слышу.
Громче!
…а-а-а!!!”
Произведение Шаргунова демонстрирует особую разновидность регламентации творчества. Внешне автор строит свое повествование, главным героем которого, как сказано, также является персонаж, очень похожий на него, предельно свободно. Он ничем не ограничен в своих действиях, поступках, суждениях. Пишет борзо, с энергией, которая способна заразить.
Заразить; но поразить — едва ли, так как действия, поступки, мысли не самостоятельны, все подвержено особому этикету, норме, за рамки которой он не может шагнуть. Автор-герой будто находится в шеренге, в строю, из которого он не выбивается, с которым он идет нога в ногу. Его мышление декларативно и по содержанию — инструктивно. Ни слова о свободе, вместо нее обозначение границ, рамок, гимн силе и ее естественной самореализации — насилию.
Ты попадаешь в особое реалити-шоу, где за тобой ежесекундно следят тысячи глаз. Не только ты смотришь на мир, как на экран монитора, но и он точно таким же образом воспринимает прямую трансляцию твоей жизни. Каждое твое действие, каждый жест должны быть строго выверены. За тобой следят глаза, чьи-то уши. Тысячи соглядатаев следуют за тобой по тем черным отметинам, которые ты оставил на листе гладкой бумаги. Чтобы выжить, не стать одним из, не раствориться под этими взглядами, ты должен принять позу. Быть может, отсюда и проистекают попытки, порой нарочитые, морализаторства. Взгляд надменно сверху, с пьедестала: над трупами сверстников, еще живых и уже нет. Юношеская злость, агрессия. Все повествование, как бы поддерживая заявленную в названии тональность, пестрит обилием восклицаний. Демонстрация силы, некоего подобия жизненного опыта, правда, довольно виртуального.
Чтобы лучше ориентироваться в этом мире, автор выстраивает галерею пороков. Шаргунов всех записывает в какой-то разряд, всем дает определения, и в этом он особенно преуспел. По словам критика Е. Ермолина, “автор-рассказчик бичует в повести не конкретных людей, а пороки. Типы и нравы. Людей же он в упор не видит, они — лишь плоские картонки, представители того или иного гнусного извращения”. Но ни слова о себе, прячет себя, родимого, под одеждой. Все прочие раскрываются перед его рентгеноскопическим взглядом. Он одет, а все голы, как негр-стриптизер.
Восприятию не только повести Шаргунова, но и некоторой другой прозы “молодого поколения” мешает странное чувство отторжения авторов от представленной ситуации, от описываемого героя, от предмета изображения в целом. Настораживает упоенное смакование изображаемых уродств, которое бросается в глаза стороннему наблюдателю. Волей-неволей это осознаешь уже не только как литературный факт, но как социальное, культурное явление, как диагноз. Человеколюбие отринуто физиологией. Вместо того чтобы исследовать душу, научиться ценить ее — лягушек режут. Живого человека заслоняют маской: вора, проститутки, бандита, взяточника. Именно так создается впечатление, что это — единственная реальность, что таковы все “обыкновенные” люди.
И тогда уже достаточно просто: если нет любви, то ненависть, если не спасти, то убить, изничтожить. Ведь не под маской уродства красота обретается, но, наоборот, за красотой — уродство, гниль одна, и больше ничего. И тогда, по логике книги, зачем, скажите, вся эта любовь, жизнь? Зачем?.. В чем смысл всего этого уже давно опустошенного, трухлявого, что мешает появиться на свет новой морали? Если мешает, то зачем? Зачем все эти люди, которые в метро мешают мне справить свои естественные потребности? Убийство может рассматриваться как благодеяние по отношению к этим лишним, нефункциональным людям.
Читать дальше