— Плохи мои дела, Егор Васильевич, — выдавил он. — Плохи! Чую, догорает во мне жизнь… — бледные губы его лихорадочно вздрагивали.
— Ну, что ты? — начал успокаивать его Барамзин, подавленный болезнью товарища. — Мы еще тряхнем… — он не досказал, чем и что тряхнем, боясь показаться лживым.
Мишенев скривился.
— Не успокаивай. Анюте не сказал бы, а ты… — он закашлялся, вздулась и покраснела шея. — Хотелось бы пожить, увидеть, побыть «где трудно дышится, где горе слышится, быть первым там!» Скажу тебе по секрету — прикидываю на пальцах, сколько осталось жить…
«По-разному люди смотрят на жизнь и встречают смерть, — думал Егор Васильевич, — разными бывают в такие часы, — и снова, как уже однажды, мелькнуло: — Мишенев похож на Ванеева. Он тоже остается до конца мужественным».
Герасим Михайлович понял подавленное состояние Барамзина. И, чтобы подбодрить товарища, весь как-то подтянулся.
— Чувствую, нагнал на тебя гробовую тоску, — сказал он извинительно, — все о болезни да о смерти говорю…
По лицу Мишенева скользнула жалкая улыбка.
— Смерть придет — не выгонишь, а сейчас давай о другом. Выкладывай, с чем пришел, как дышится парткомитетчикам? Взглянуть бы на вас одним глазком, и хворобу отогнало бы… Трудновато вам теперь.
Егор Васильевич был благодарен Мишеневу за чуткость, умение перебарывать себя даже вот в такие моменты. Он охотно подхватил:
— Ты прав, Герасим Михайлович, самые трудные бои — впереди.
Он пододвинул табуретку к Мишеневу, положил на его обострившиеся колени руки и, подавшись всем телом к нему, сказал:
— Мало нас сейчас, Герасим Михайлович. Не хватает и тебя. Однако май отпраздновали на славу: на всех заводах прекратили работу… С утра рабочие настроились празднично. Мы к полдню назначили митинг, как тогда с тобой, тоже в Парусиновой роще, но ее оцепили казаки. Перерешили — провести праздник на Волге. Отправились туда. Разобрали все лодки и отплыли на Зеленый остров. Когда стемнело, более двухсот лодок спустились вниз, к острову.
Герасим вспомнил такую же маевку. Они проводили ее в 1902 году в Уфе. С песнями, счастливые и радостные, переплыли не лодках Белую и отметили рабочий праздник.
Барамзин, увлеченный рассказом, будто не видел Герасима, а был там, на реке.
— Взвилась к небу ярко-красная ракета, и, как по сигналу, на лодках загорелись бенгальские огни, развевались на древках красные знамена. Люди запели «Марсельезу…»
— Молодчины! — обрадованно выдохнул Герасим.
— Да еще какие! — подхватил сразу Барамзин.
— Приволье и свобода! Лодки спустились до Никольских ворот, подплыли к берегу и стали подниматься вверх по течению и соединились возле яхт-клуба. А от дебаркадеров раздались голоса: «Да здравствует свобода! Долой произвол и насилие!» Пели песни: «Отречемся от старого мира», «Дружно, товарищи!»
— Хорошо, хорошо! — не утерпел Мишенев.
— Когда лодочная флотилия сгруппировалась возле яхт-клуба, провели митинг. Около одиннадцати часов закончился. Ты понимаешь, как это здорово получилось! А отряды полиции и казаков на том берегу остались в дураках.
— Все отличнейше продумано, — Герасим Михайлович, довольный, потер руки. — Порадовал ты меня, Егор Васильевич, истинно порадовал. Даже хворь призабылась. А «Волна» как наша? Бьет о берег крепости?
— Бьет. Только и над ней могут засверкать молнии и разразиться гроза…
Они не договаривали, прекрасно понимали друг друга. Оба тревожились за газету «Волна». И не напрасно: 14 мая 1906 года вышла в последний раз.
— Ну, спасибо тебе, Егор Васильевич, за сегодняшнюю встречу. Оттаял я, согрелся…
Глаза Герасима затуманили слезы.
— Прости… Егор Васильевич…
Барамзин обнял Герасима Михайловича, крепко потряс его худую руку. Егор Васильевич молча вышел из больничной палаты, унося в памяти прощальный взгляд Мишенева, его большие глаза, неестественно яркие, будто пламеневшие изнутри.
Герасим обессиленно прилег на скрипучую железную койку, смежил веки. Теперь он остался один и мог расслабиться. По ввалившимся щекам текли слезы зеленоватыми каплями. Тело смирилось с роковым исходом, а душа противилась — тянуло к людям. Хотелось слушать то, что говорили, чему радовались, отчего огорчались, идти вместе с ними навстречу будущему, звать к нему, полнить их жизнь добром.
Внутри все бушевало, лишь тело Мишенева не подчинялось воле. Хотелось, мучительно хотелось новых дорог, новых встреч с людьми, незнакомых городов и улиц, залитых солнцем, волнующих прощаний, вокзального шума и суеты, зовущих гудков паровозов, вьющегося черной косой дымка за окнами вагона. И рядом — Анюту с маленькими детьми.
Читать дальше