Евсебий — лирик и однолюб; для него невозможны многократные увлечения девушками, которых он встречает на своем пути. Он верит в Бессмертную возлюбленную [15] Бессмертная возлюбленная — образ идеальной женщины, воплощенный в цикле песен Бетховена, под названием «К бессмертной возлюбленной».
Бетховена. Все увлечения Флорестана он отвергает и, выслушав его признания, говорит: «Это еще только Розалинда, но не Джульетта» [16] Розалинда — персонаж, упоминаемый в трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта»; девушка, которую Ромео любил до встречи с Джульеттой.
.
Разумеется, это далеко не полная характеристика Флорестана и Евсебия. Я позволил себе лишь слегка обрисовать их свойства, столь полно раскрывающиеся в музыке.
Я слышал странное мнение, будто этот вымысел Шумана — следствие расстроенного воображения. Некоторые видят в этом даже какое-то «раздвоение личности». Какая нелепость! Я твердо убежден, что Флорестан и Евсебий не что иное, как программное объяснение. Оно соответствует художественному закону контраста.
В самом деле, разве не приходится на каждом шагу убеждаться, как силен и в музыке этот вечный закон? Драматическое чередуется с лирическим, радостное — с печальным и скорбным. На законе контраста построена трехчастная форма [17] Трехчастная форма — очень распространенное построение музыкальных произведений, распадающихся на три раздела, из которых третий является повторением первого, а второй (средний) раздел отличается от первого и третьего и чаще всего контрастирует им.
и чередование частей в симфониях, в сонатах. В этом может убедиться каждый, кто внимательно слушал их. Четыре части следуют одна за другой: драматическое Действие, Шутка, Размышление, Танец. Это, разумеется, только схема, но, какими бы ни были отклонения от нее, закон контраста остается в силе.
Он действует и внутри музыкальной пьесы. Я находил предшественников Флорестана и Евсебия и в музыке прошлых столетий. Конечно, в нашем мятежном девятнадцатом веке контрасты гораздо напряженнее и резче. У Шумана они подчеркнуто ярки, причудливы, но в них нет ничего болезненного. Ведь прихотливость воображения — это скорее признак здорового, сильного ума, в том случае, когда он властвует над своими созданиями. Вспомним самые причудливые народные сказки — жизнь бьет в них ключом, логика нигде не нарушается.
Такова и фантастика Шумана: в свои лучшие годы он был близок к народным мастерам.
Глава седьмая «Давидово братство»
Я боюсь, что и предыдущие страницы несколько утомят непосвященного читателя. Но, увы, глава, к которой я теперь приступаю, также будет нелегка для чтения: речь в ней пойдет о довольно запутанных вещах.
Я имею в виду «Давидово братство», или «Союз Давида», который сыграл заметную роль в жизни Шумана и, уж наверное, войдет в его биографию.
Сначала о самом названии. Давид — это герой библейской легенды, царь-пастух, который в неравной битве победил силача Голиафа, царя филистимлян. По преданию, царь Давид был великим музыкантом. Вот почему мы избрали его своим покровителем: нам нравился дух борьбы, которым овеяна легенда. К тому же название «филистимляне» по созвучию напоминало другое, современное, «филистеры», то есть лицемеры, ханжи, косные люди. Среди них были враги музыки, а стало быть, и наши враги.
Читатель, вероятно, уже догадался, что «Давидово братство» — это кружок музыкантов и любителей музыки. Одно время кружок был реальной силой, с которой приходилось кое-кому считаться, в основном недобросовестным критикам. Особенно усилилось влияние «Давидова братства», когда стала выходить «Новая музыкальная газета», или, как называли ее в Лейпциге, «Газета Шумана».
Мы не заслужили бы звания романтиков, если бы наше содружество было лишено некоторой дымки таинственности: устав «Давидова братства» был не менее странен, чем его название. Так, в наш союз символически входили Бах, Моцарт, Глюк, Бетховен — композиторы, которых уже не было на свете. С другой стороны, если вдуматься, такое условие даже закономерно: мы опирались на традиции классиков. Разве мы не учились у них? Разве они не всегда были с нами, вдохновляя нас и указывая путь вперед?
Но повторяю: чудачества были свойственны нам в те годы; наша речь звучала странно для постороннего уха: мы изъяснялись полуторжественно, полуиронически, то слишком пространно, то коротко и отрывисто. Я замечаю, что все очень молодые люди питают отвращение к обычным, часто употребляемым словам и охотно изобретают собственный, непонятный для других язык. Может быть, этим отчасти объясняется наша ребяческая символика, а также любовь к прозвищам, которыми мы наделяли друг друга.
Читать дальше