Тут же продаются деревянные грабли крестьянской работы, лапти, валенки, глиняные горшки, кувшины, деревенское рукоделье, орехи, клюквенная пастила и детские игрушки кустарной работы. Тут же бродят в толпе офени с лубочными картинками на злободневные темы: грехопадение Адама, загробная жизнь в раю, а также и в аду среди зеленых и красных чертей с длинными вилами, с рогами на макушках и хвостами с хохолком на кончике. Тут же в скромном шалашике ютится человек с лицом аскета и торгует библией, житиями святых и другими книгами, крайне дешево и хорошо изданными обществом распространения душеполезного чтения, но этот товар, несмотря на строгие дни «сыропуста», идет не ходко.
— Кому семь смертных грехов? Кому будущее на том свете? — весело взывает на ходу офеня, держа на уровне головы свои лубочные картинки с зелеными и красными чертями, которыми интересуются заезжие огородники, особенно их жены, и говорят:
— Этаких, кому и не нужно, и тот купит!
Нагруженные покупками, с мешками, банками и узлами, хозяйки начинают торопиться, однако, домой, чтоб не опоздать к вечерне с мефимонами, то есть чтением покаянных молитв, сопровождаемых хором певчих, где будут трогательно петь о спящей душе, о приближении конца, о таинственной вечности… На колокольнях уже стали ударять, и медлительные, редкие, заунывные звуки повисли над Москвой, совсем не такие, как обычно. А в церквах священники в черных ризах с белыми нашивками, трижды становясь на колени, уже возглашают:
— Господи и владыко живота моего…
В течение всей первой недели воспрещались всякие развлечения, музыка, и из общественных мест, где можно было бы встретиться, функционировали, кажется, только бани.
В конце этой первой строгой недели, в так называемое «сборное воскресенье», в Кремле, в старинном историческом Успенском соборе, ярко и парадно освещенном всеми паникадилами при архиерейском служении, совершался за обедней ежегодно торжественный «чин православия».
Под громкое и торжественное пение огромного синодального хора с его звучными молодыми голосами выходили молча из алтаря священники в парчовых ризах и облачениях, человек двадцать, если не более, — одни из северных дверей алтаря, другие из южных, — и становились полукружием возле архиерейского места среди храма, охватывая как бы подковой это возвышение со всех трех сторон. Вслед за священниками выходил из алтаря и протодьякон — знаменитый в свое время Розов, весь в золоте, с пышными по плечам волосами, рослый и могучий, и среди храма, переполненного нарядной публикой, громогласно, высокоторжественно и сокрушительно порицал всех отступников православия, отступников веры, еретиков и всех не соблюдающих посты, всех не верующих в воскресение мертвых, в бессмертие души, отвергающих божественное происхождение царской власти… Таких категорий было до двенадцати, и после каждой из них протодьякон в заключение возглашал густым, ревущим басом:
— А-на-фе-ма!!!
Стекла дребезжали от могучего протодьяконского голоса. От проклинающего рева вздрагивали скромные огоньки церковных свечей. А окружающие протодьякона многочисленные священники отвечали ему громкими, густыми басами и звонкими тенорами, общим зловещим хором восклицая трижды:
— Анафема! Анафема! Анафема!..
Тяжелое и жуткое впечатление производила эта торжественная сцена.
В более ранние времена возглашали анафему еще и персонально: «Самозванцу, еретику Гришке Отрепьеву, расстриге» (за свержение царя Бориса Годунова) и Ивану Мазепе (за измену царю Петру) — А руководителям крестьянских восстаний, с целью унизить их в глазах современного народа, в соборе возглашали анафему так: «Вору, изменнику и душегубу Стеньке Разину» и «кровопийце, бунтовщику Емельке Пугачеву», а также проклинали и вообще «всех дерзающих на бунт и измену».
Существует стихотворение Навроцкого, где говорится о Разине:
И хотя каждый год по церквам на Руси
Человека того проклинают,
Но приволжский народ ему песни поет
И с почетом его вспоминает…
Но потом именные проклятия с амвона были прекращены, и на моей памяти их уже не было.
Но вот что было: наряду с этим торжеством существовал административный строжайший запрет не только в Москве, но и по всей России: запрет театральных представлений в течение всего длительного поста, и вся громадная армия актеров, живущая заработком дня, за исключением казенных императорских театров, где жалованье выплачивалось круглый год, обрекалась уже не только на великий, но на величайший пост в полном смысле этого слова, даже и не на пост, а нередко — на голодовку.
Читать дальше