разглядывая снег,
идущий через тело.
А сердце – только хлеб.
А сердце – только слева.
… Я не люблю – о ремесле. Но две
пугающие совпаденьем строчки
скорее говорят не о судьбе,
а говорят о медленной отсрочке.
Обилен Бог, а на миру – страшней.
Заглянешь в этот вытянутый воздух –
щепа на птичьих крыльях у теней,
летящих парой, но как будто – порознь.
Когда на небо смотришь, то глаза
его почти не видят – будто лопасть
проносится – а разглядеть нельзя –
и помнишь только тесноту и лёгкость.
И медный сыр с отверстиями в сыре
я выкопал из сельдяной земли.
А что до рек – то их у нас четыре.
А что до городов – у нас их три.
Здесь все деревья повторяют жесты
и, если входишь утром в ровный лес, –
густые птицы, подымаясь кверху,
касаются дыханием небес.
Запотевает небо. Выйди в поле –
валун, как мёртвый, на меже глядит.
О, Господи! За что мне этот голос,
за что мне ветер веки холодит?..
Этими ночами
на небе легко:
белый отпечаток
кружки с молоком.
Тихий и холодный,
ясный и простой,
четырёхугольный
мир стоял, как стол.
Кашляющий тополь
за столом сидел.
На свои ладони,
кашляя, глядел.
По всем мастерским, где художники пухнут в грязи,
как дети от голода, если у взрослых есть войны –
дай руку! – и я поведу тебя. Только гляди:
я предупреждал тебя. Предупреждал тебя. Помни.
По всем городам, где катается каменный шар,
ломая дома, обдирая железо до крови, –
нет, не закрывай глаза – я тебя предупреждал.
Я предупреждал тебя, предупреждал тебя – помни.
По рельсам нагретым, внутри поездов,
везущих тротил и дешёвое тёплое мясо –
мы будем идти, ощутимые, как длинный вздох.
Не бойся, ведь я тебя за руку взял, не пугайся.
По этой стране, мимо белых поленниц зимы,
по этой земле, по золе, пересыпанной снегом,
мы будем идти и идти, невредимы, одни,
под этим, начавшимся как бы неявно – гляди –
молочным, обильным и всё заливающим светом.
Навылет пролетает самолёт
пустое небо. Выпавший пилот
как патефон о родине поёт
четыре километра напролёт.
А самолёт пропеллером мутит
как воду воздух сам себе летит
по небу мёртвых – слушая иврит –
туда где на балконе Бог стоит.
Господь возьмёт из воздуха его
пропеллер остановит у него:
«Все собрались и только одного
тебя мы ждали. Тише. Ничего».
Тревога – это белый гвоздь любви,
который заколачивают в сердце.
Дыхание, проваливаясь сверху,
теряет очертания свои.
Любовь неназываемо страшна.
Она – как будто облучённый город.
И пахнет йодом порванное горло.
И речь мучительна и не слышна.
Вот город, протекающий насквозь,
поставленный как будто наискось –
здесь окна провисают и, касаясь
стеклом асфальта, смотрят сквозь асфальт,
сквозь гравий, глину, и в такую даль
они глядят, что даже я пугаюсь.
Что даже я. Наклонные полы,
стекающие в узкие углы, –
в них гвозди, содрогаясь, рыбьей стаей
перемещаются вдоль половиц,
но сносит их куда-то вбок и вниз,
в такую даль, что даже я пугаюсь…
Как хорошо, когда в пустых лесах
летает улыбающийся страх
и под руку, как Блок и Гумилёв,
гуляют мертвецы среди стволов,
цитируют себя и, например,
про стихотворный говорят размер.
Во вторник страх мне вот что рассказал:
что книга есть не поезд, а вокзал,
где голос объявляет в микрофон,
какой состав и на какой перрон.
Как все куда-то кинутся бежать!
Начнут в дверях толкаться и визжать!
А выбегут – стоят в пустом лесу,
держа детей и вещи на весу.
водяные знаки на Луне
разные на каждой стороне
с этой стороны видна собака
(без ноги) у мусорного бака
а на той какое-то лицо
у которого во рту кольцо
прозрачные мясные тополя
(у каждого в кишечнике земля)
идут через какие-то поля
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу