Первым делом взрослые попытались уничтожить у говорящего с самим собой ребенка иллюзию его понимания играющими рядом детьми. Для чего, измерив предварительно коэффициент эгоцентрической речи в привычном для него окружении, малыша переводили в коллектив глухонемых сверстников либо детей, говорящих на иностранном языке. Как должна была эта психологическая изоляция отразиться на его эгоцентрической речи? Если следовать Пиаже – то в форме ее нарастания. Ведь предоставленному самому себе ребенку уже не надо было сообразовываться в своей речи с окружающими, и тем, казалось, полнее должен был выявиться эгоцентризм его мысли и речи. Результаты, однако, получились прямо противоположными, а с точки зрения Пиаже – и парадоксальными. Заблокированная иллюзия понимания не только не способствовала повышению коэффициента эгоцентрической речи, но, наоборот, сводила его почти к нулю.
Не менее демонстративны оказались и две другие серии опытов, в которых экспериментаторы постарались исключить участие ребенка в коллективном монологе или затруднить вокализацию его эгоцентрической речи. В первом случае его переводили из привычной игровой комнаты в другую, с незнакомыми ему детьми, с которыми он не вступал в разговор ни до, ни во время эксперимента, и усаживали за особым столом в дальнем углу помещения. Во втором за стенами лаборатории, где шел опыт, играл оркестр или производился шум, заглушавший звуки не только чужого, но и собственного голоса ребенка. И опять-таки, как и при заблокированной иллюзии понимания, обе серии опытов сопровождались резким падением коэффициента эгоцентрической речи ( Выготский, 1982. Т. 2, с. 327–330).
Так были отброшены последние сомнения, и все представлявшееся непонятным и странным в этой столь непохожей на другие форме речи с ее прогрессирующими с возрастом отрывочностью, фрагментарностью, пропуском слов и фраз показалось наконец в ясном и отчетливом свете. А главное – внятным стало место, отведенное ей природой на пути индивидуального эволюционного развития от обращенной вовне и доступной всем и каждому коммуникативной речи ребенка к глубоко сокрытой внутренней речи взрослого, проникающей весь состав нашего зрелого мышления.
Мы подошли, пожалуй, к самому волнующему моменту нашего путешествия в «страну Выготского». Ведь в названии его «главной» книги слово «речь» стоит на втором месте, а «мышление» – на первом. И не этому ли обстоятельству обязана она отчасти своей запоздалой славой? Потому что загадка нашего мышления тревожила умы еще со времен Платона и Аристотеля, причем не только ученых мужей, но и едва оперившихся, склонных к рефлексии подростков. Помните известное место из «Отрочества» Л. Толстого:
«Склонность моя к отвлеченным размышлениям до такой степени неестественно развила во мне сознание, что часто, начиная думать о самой простой вещи, я впадал в безвыходный круг анализа своих мыслей, я не думал уже о вопросе, занимавшем меня, а думал о том, о чем я думал. Спрашивая себя: о чем я думаю? – я отвечал: я думаю, о чем я думаю. А теперь о чем я думаю? Я думаю, что я думаю, о чем я думаю, и так далее. Ум за разум заходил…» ( Толстой, 1952. Т. 1, с. 157).
И вот теперь мы вправе обратиться к тому, что составляет кульминацию всей монографии и вместе с тем средоточие ее последней главы под названием «Мысль и слово».
Я слово позабыл, что я хотел сказать,
И мысль бесплотная в чертог теней вернется, —
предпослан ей эпиграф из любимого Львом Семеновичем О. Мандельштама, в котором соединены две отстоящие друг от друга строки из его стихотворения «Ласточка». Однако в оригинале вторая строка этого двустишия звучит так: «Слепая ласточка в чертог теней вернется». Впрочем, в любом случае намек очевиден: что мысль может быть не слепой, а главное, не бесплотной. А что же тогда представляет собой ее плоть? И где проходит эта таинственная грань между мыслью и словом? Быть может, пристальное ознакомление с внутренней речью, которая для подавляющего большинства и есть «без пяти минут мысль» и исследованию которой отведено три четверти завершающей труд главы, позволит пролить свет на эту волнующую загадку?
В ноябре 1876 года Федор Михайлович Достоевский отвлекся на короткое время от своего «Дневника писателя», чтобы напечатать на его страницах небольшую повесть под названием «Кроткая». О том, какое исключительное место занимает она в его творчестве, мы здесь говорить не будем, потому что нас интересует сейчас другое – форма ее написания, а также трактовка этого «фантастического рассказа» самим автором. Вот как объяснял Достоевский в своем кратком предисловии видение им этого сюжета:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу