Приходит, а Дручок как раз выходит, вешает на дверь замочек. И белый сверток у него в руках. Собрался, говорит, в поликлинику Литовскую, к жене. Сегодня утром отвел рожать,— может быть, тем временем, раз. решилась.
Дядя Туркевич завернул, пошли к центру вместе. По пути беседовали»
Потом люди эти, окруженные, вступят в бой. Оставшись без патронов, шесть человек, пока уцелевших, лягут в засаду в одной комнате, договорившись не сдаваться, а в случае чего — всем застрелиться.
И читатель знает, что так было не только в романе, что это — документально, что на самом деле было. А роман — только реквием по тем реально жившим· и так вот погибшим членам Реввоенсовета...
«Минут через пять снова группа, большая. Снова с обыском... Идут из кухни в комнату, подходят к боковушке, берутся за дверь...
Что думал и переживал в этот момент дядя Бонифаций Вержбицкий? Наверное, смирился он с мыслью, что жена и дети будут жить без него. Но мог ли он смириться с мыслью, что дело повернулось так неудачно? И, наверное, утешал себя тем, что смертью своей завершит все как подобает...
А Юлиус Шимилевич? Видно, улыбнулся он в последний раз — и твердо и упрямо все-таки сделал по-своему...
Кунигас-Левданский... Видно, вспомнил он в последний раз свою бедную литовскую деревню, вечных тружеников отца и мать и сурово, навсегда все унес с собой...
Товарищ Аз... Разве не до конца познал он все, чтобы принять смерть как необходимость? Изнурительный труд, лишения, голод, болезни, унижения, оскорбления, и вечный протест в мысли, и вечный огонь борьбы в сердце... разве не они дали ему неизмеримую силу?
Все четверо: и Вержбицкий, и Шимилевич, и Кунигас-Девданский, и Аз — все четверо через минуту навсегда ушли из той великой, из той прекрасной лаборатории, где проводили свой опыт, из той фабрики шумной, той фабрики неумолчной, где, его реализовали... Ломают дверь... Выломали... Шесть револьверов встретили их с пола залпом. Они отпрянули... Кто лез вперед, упал... Тогда в боковушке начали стреляться. Ром и Кобак лежали рядом. У Рома осталось в памяти: лежал на левой руке, навел револьвер себе в сердце, короткий миг, выстрел... В этот момент Кобак подхватился... В груди стукнуло, обожгло, все завертелось искрами, потерял сознание...
Кобак, когда надо было стреляться, подхватился на ноги и ринулся на врага, как лютый зверь... Кому-то успел дать кулаком с бешеной силой... Схватили, потащили... Рвался, отбивался яростно и уже бессильно...» Ситуация, как видим, знакомая. Но не по произведениям, предшествующим этому роману — знакомая. А по литературе последующей. Современная литература такую документальность, на таком вот психологическом рубеже особенно ценит, ищет, использует...
***
Замысел «Комаровской хроники» сопровождал Максима Горецкого на протяжении почти всей творческой жизни. И замысел этот менялся, уточнялся. Но всегда в центре всего была «Комаровка». Бытовая, повседневная и «историческая» (через многие десятилетия) жизнь крестьян, целых родов крестьянских в той местности, центром которой для М. Горецкого была Малая Богатьковка (родители, соседи-родня, соседи-односельчане, соседние деревни, деревеньки, куда тянутся семейные, «родовые» нити, корни).
И чем дальше жизнь, судьба относили М. Горецкого от родных мест и людей (фронт, Смоленск, Вильно, Минск, Вятка, Песочня), тем сильнее овладевала им мысль-необходимость: написать нечто вроде семейной (вначале) хроники, деревенской хроники и, наконец,— хроникальную эпопею крестьянской, народной жизни.
Кто знает, возможно, зерно замысла того запало в душу еще тогда, когда студент-землемер начал получать первые письма из Богатьковки (для которых завел специальный «продолговатый» ящик и возил с собой, куда сам переезжал). Письма с поклонами от всей родни и перечислениями деревенских новостей: какая погода и какой урожай, кто женился, кто умер, у кого кто или что родилось и как кто рассмешил всю деревню.
А может, тогда ощутил, понял студент Максим не только бытовое, языковое, личностно-лирическое, но и художественно-историческое звучание такого эпистолярно-деревенского материала, когда, приезжая домой, читал младшим Горецким (мать за веретеном или у печки, но тоже слушает), громко, с восхищением декламировал вот это:
«Того ж року на святаго Юря мороз а снег у колена выпал. Тогды на Фоминой недели люди овсы, ячмени сеяли, а пред се был урожай добрый. Того ж року пан любенский и пан Троцкий умер, а пану Лву Сапезе волость пана любенскаго достала ся»
Читать дальше