Воспоминания мои получаются скудны деталями, потому что слишком много было единения. Роднило нас и чувство свободы, свободные были люди, хотя дела по советским меркам у Юры шли неплохо: детские книжки издавались и переводились, у него тогда даже была немецкая невеста, я помню, милая очень женщина, а у меня, впрочем, в ту пору была югославская невеста, тоже прекрасная женщина. Но у нас так и не сложился такой путь на Запад — жена как средство передвижения. Это нам не было по совести, в общем, не сложилось. Замечательное было время, замечательный был возраст, замечательный был снег, замечательный был смех, замечательное было понимание. Потом как-то жизнь развела, потому что как только меня выпустили на Запад, так меня здесь и видели: я стал после пятидесяти восполнять западный опыт…
Правда один раз он меня зазвал нарисовать портрет, и даже, по-моему, какой-то нарисовал Я пошел ради дружбы, потому что в принципе я почему-то это не могу перенести — сидеть и позировать. А ему я позировал Так что единственный мой портрет, который был писан, — был евонный. Ион его где-то выставлял. Тогда я посетил его мастерскую, видел дверцу шкафа, расписанную Шергиным.
Я думаю, что он — один из самых чистых служителей русского слова, которые тогда жили, поскольку его проза, более абсурдная и абстрактная, тогда еще не была известна, и он был закрыт детской тематикой. Но времена поменялись, советская власть была хороша тем, что плохое от хорошего было очень легко отличить. А тут все бросились в этот пролом гласности, и сразу стали сколачиваться бригады. Эти бригады очень активно захватывали площади, как сказано где-то у Стендаля: таланты, заслуги, честь, подвиги — все пустое, важно принадлежать к какой-нибудь клике. Он не принадлежал к клике, и друзья его тоже не принадлежали ни к каким кликам. Значит, надо было выступить во взрослой литературе… Но мне, например, он ее не показал; она для меня стала новостью уже после его смерти…
Эта гласность вообще дала много для публикации, но одновременно и для засорения литературного пространства. Ясность советского-несоветского-антисоветского пропала. А Юра был несоветский писатель. Он не был антисоветским, но и советским он не был ни в чем. И этим досталось труднее всего, потому что, опять же, ты ни с той, ни с другой, ни с третьей стороной. Он был человек благородный и поэтому пользоваться методиками, пиаровскими, националистическими, групповыми совершено не был способен. Что он любил, то он любил и этому не изменял. «Другу по канаве 1978 года» — значит, я и был друг по канаве 78 года. С тех пор мы встречались редко, как-то мы, как и многие, растерялись за этот период, о чем я теперь могу только сожалеть.
Хорошо, что он себе избрал детскую литературу и у него все получилось. Я вспоминаю одну историю. Как-то кто-то из американских крупных писателей, настоящих, но не имеющих широкого тиража, мне рассказывал, что Роальд Даль, классик детской литературы, многотиражной, востребованной, и в то же время взрослый прозаик с великолепным стилем, ему сказал: «Слушайте, с вашим талантом пишите детские книги и заработаете себе на хлеб». Тот заскромничал и говорит: «Да нет, я не умею, это какое-то особое призвание. Я не знаю, как подступиться». Тогда Роальд Даль сказал: «Знаете, может быть, вы и правы, ведь эти дети — такие сволочи, если ты всю душу им не вывернешь, они читать не будут».
Думаю, он очень много души «выворачивал» в этих как бы простых текстах. Юрий Коваль — чистая литература, прозаик на всем протяжении. В слово «прозаик» я вкладываю особый смысл. Это человек, чувствующий слово не меньше, чем поэт, но в прозе. Я вообще считаю, что русская литература непрофессиональна по традиции. Она любительская. Быть любителем, высоким любителем, так, чтобы выдавать образцы, а не продукцию, — вот это и есть традиция русской литературы. Поэтому, хотя он и был детским писателем, он был прозаиком прежде всего, и для него слово больше всего и значило. Книги у Юры все разные; менять, даже изобретать жанр в каждой новой книге я считаю правильным. Я исповедую золотой век русской литературы — они стрелялись и не успевали повторяться. Никакого производства. Отсутствие производства — это, по-моему, признак, а теперь уже можно сказать — призрак русской литературы. Сейчас, когда появился рынок, появились и профессия, и производство. Сакрального смысла русское слово уже не несет или может потерять и перестать нести, а Коваль в этом смысле был служителем русской речи…
Читать дальше