В углу сбоку от стола находилось глубокое кожаное кресло, в котором полагалось утопать гостю. Самому хозяину предназначалось рабочее кресло у стола, жесткое и аскетичное. Гость мог занять это кресло, когда хозяин хотел продемонстрировать какое–нибудь редкое издание, лежащее на столе. У противоположной от книжного стеллажа стены располагалось старинное, очень большое и красивое пианино с бронзовыми подсвечниками. Это был номерной Бехштейн. Наконец, вдоль стены справа от входа стоял небольшой диван, более изящный и компактный по сравнению с прочими предметами обстановки.
Это помещение можно было бы назвать кельей в пуританском варианте Телемского аббатства. Для автора этих строк оно больше чем на тридцать лет стало своеобразной мини-Касталией, настоящей академией, причем в полном соответствии с литературным прототипом академическая жизнь здесь была выдержана в свободном, даже игровом духе. Как–то незаметно и легко сложилась традиция этих академических бесед, или, точнее, монологов Э. А., иногда прерываемых вопросами ученика. Правда, время от времени ученику предоставлялась возможность для диалога или даже собственного монолога. Обычно я приходил к Э. А. около шести–семи часов вечера и оставался так долго, чтобы только можно было успеть на метро. Эти встречи, как правило, происходили со сравнительно небольшими интервалами в несколько недель. Темы монологов Э. А. определялись кругом его текущих, крайне разнообразных и непредсказуемых занятий и чтений. Но постепенно ученик стал робко проявлять инициативу. Безграничная эрудиция Э. А. невольно воспринималась как нечто совершенно естественное. Можно было утонуть в ставшем привычным кресле и предложить Э. А. любую тему или любое имя из всего необъятного пространства мировой культуры и искусства, а затем в течение нескольких часов слушать безукоризненно выстроенную исчерпывающую диссертацию на предложенный сюжет. Все имена, даты и цитаты воспроизводились без малейших затруднений, доставались с полки и открывались точно на требуемых страницах фолианты.
У Э. А. была совершенно потрясающая память. Свои научные работы он полностью сочинял в уме и лишь потом записывал без единой помарки каллиграфическим почерком. Когда поднялся железный занавес и у меня возникла возможность непосредственно и подробно знакомиться с мировыми художественными шедеврами во время командировок в европейские университеты и научные центры, Э. А. любил выслушивать подробнейшие отчеты об этих впечатлениях. Причем здесь невозможно было отделаться банальными восторгами («Ах, какие краски!») и цитатами из путеводителей или популярных путевых очерков. Я тщательно готовился к приходу в дом Э. А. после возвращения из очередной поездки, обдумывая, что и как рассказывать столь требовательному слушателю. Несмотря на полное отсутствие собственных путевых впечатлений, Э. А. всегда оказывался прекрасно осведомленным о моих художественных и культурных открытиях, сделанных в этих поездках. Причем иногда случалось, что, выслушав мои рассуждения, в оригинальности которых я был совершенно уверен, Э. А. доставал с полки том одного из классиков европейского искусствоведения, разумеется, в оригинале, и обнаруживалось, что это соображение уже было опубликовано, иногда за много десятилетий до моего рождения. Но поскольку у автора этих строк никогда не было претензий на утверждение собственного приоритета, подобные совпадения вызывали у него чувство гордости за то, что ему удалось самостоятельно прийти к тем же выводам, что и признанному классику жанра.
Приведу здесь один характерный случай. Во время своей первой поездки в Англию я смог подробно познакомиться с творчеством прерафаэлитов. В отечественных музеях эти художники практически не представлены, а их отдельные произведения в европейских континентальных музеях, например, в коллекции Штеде- левского института во Франкфурте–на–Майне, как–то не привлекли специального внимания, так что я попал под обаяние творчества этих замечательных художников только в Лондоне. Вернувшись в Москву и обдумывая эти свои впечатления для традиционного доклада Энверу Ахмедовичу, я решился на смелое заключение, что художники–прерафаэлиты не сформировали четко обозначенного художественного направления, подобно романтизму, импрессионизму и т. п. Даже хорошо изучив их произведения, было невозможно угадать, как будет выглядеть незнакомое полотно художника этой школы. В своих комментариях для Э. А. я заявил, что прерафаэлиты скорее напоминают не четко структурированную таблицу видов К. Линнея, а зоопарк, где очевидно, что в соседнем с жирафом вольере окажется не автомобиль, а какой–то зверь, но только неизвестно, какой именно. И вдруг Э. А. достал с полки сочинение одного из своих любимых английских художественных критиков и открыл его ровно там, где я с изумлением обнаружил слово зоопарк для характеристики школы прерафаэлитов.
Читать дальше