Валентин Яковлевич Бродский. 1950-е
Бродский видел Гойю и как художник: он говорил о фактуре живописи с увлечением и знанием живописной кухни. А самое удивительное — он рассказывал о картинах мастера, которого в нашей стране не было, так, словно видел их близко и подолгу. Тут была некая странность, которая объяснилась лишь много лет спустя.
Зачет вообще не был похож на зачеты. Валентин Яковлевич просто разговаривал с нами о Гойе, ему было действительно интересно нас слушать, он прекрасно понимал, что знаем мы мало, но суждения наши были ему любопытны.
Не помню, как и почему я впервые попал в его дом, — скорее всего, советуясь по поводу лекций о современном зарубежном искусстве, которые начинал тогда читать.
В ту пору мы уже переехали на новую квартиру — естественно, имеется в виду новая комната в новой коммуналке. Это произошло еще в марте 1955 года. Иная жизнь — комната уже не двенадцать метров, а целых двадцать и, заметьте, квадратная, с двумя окнами. Естественно, ее разделили на две, и, хотя перегородка не достигала потолка, я — наконец-то! — обрел нечто вроде кабинета. При этом в силу фантастически сложного тройного обмена мы получили не только бульшую «площадь», но и приплату — бред, но какое счастье при нашей-то нищете! — что дало возможность прикупить мебель: фанерный письменный стол в комиссионке буквально за копейки, круглый столик, матовый шар и бра — вполне «кабинетные» светильники. По сравнению с относительным шиком нынешних галогеновых изысков, они показались бы нищенскими, но не было в моей жизни более великолепных ламп, не было и не будет! Из вагонки столяр по фамилии Дрозд соорудил два стеллажа, которые долго мне служили, — один для беллетристики, другой, с просторными полками, для книг по искусству. Они были некрасивыми, воняли дешевой краской, но как я их любил, мои первые, на заказ сделанные книжные полки. Книги, теснившиеся прежде только на старенькой бамбуковой этажерке, встали в стройном порядке.
Именно тогда, понемножку, я уже начинал покупать книги. Их было мало, но и на них денег не хватало, разумеется. А тогда постепенно появлялись солидные монографии, издания по истории искусства, особенное вожделение вызывали «заграничные» из магазина «Книги стран народной демократии». Их было очень трудно достать, поэтому я хватал даже что-то, хоть и дорогое, но ненужное — какие-то увражи по керамике Древнего Китая, например, зато роскошное издание (на китайском, правда, языке, но что за беда!). А уж немецкая (ГДР, разумеется) монография о Кранахе!.. И это совершенно чувственное наслаждение фактурой и запахом бумаги, весом книги, невиданным у нас качеством репродукций, а главное, радость обладания этим!
Наверное, никогда я не жил с таким чувством роскоши и комфорта. Меж тем квартира-то, по правде сказать, была чудовищная. Кухня — четыре квадратных метра, без окна, ни ванной, ни горячей воды, комната выходила в темный двор-колодец. Даже днем приходилось работать при зажженной настольной лампе, хотя стол был у самого окна, в которое со двора вползала удушающая вонь из гаража инвалидного автомобильчика (тогда делали такие полукустарные экипажи). Соседка — единственная, но злая и отчасти сумасшедшая. Однако был телефон. И была моя комната, скажем, почти комната, но, несомненно, моя. В этой квартире мы с мамой и все той же «тетушкой» прожили двенадцать лет — с 1955 до 1967 года, здесь я окончил институт, женился, написал и издал первые книжки, развелся, из нищего студента стал достаточно преуспевающим и на какое-то время, увы, самодовольным автором. Но это все было потом.
А квартира Валентина Яковлевича на первом этаже старого дома на 16-й линии напомнила мне, что мой жалкий комфорт — вовсе не вершина благополучия. Она показалась мне просторной, барской, роскошной: в кабинете красные с золотом обои, огромный книжный стеллаж с массою книг по искусству, среди которых множество еще довоенных изданий, над столом полка, вероятно с самыми любимыми и нужными книжками, среди которых — «Пиквикский клуб» в оригинале, что меня взволновало и покорило (я все еще истерически алкал языков, а здесь иностранные книжки были бытом), немецкая трофейная машинка (машинка!), по-моему «Рейнметалл».
Не сразу я понял, что впечатление достатка — просто от атмосферы старого обжитого книжного дома, где читают, пишут, давно и серьезно занимаются историей искусства. Что показавшийся мне великолепным кабинет в красно-золотистых обоях — это и спальня, и столовая, и гостиная, что у Бродских в коммунальной квартире, которая когда-то принадлежала им целиком, три комнаты на четверых. Но в те поры доцент был фигурой другого мира, человеком могущественным, высокопоставленным и состоятельным (в 1950-е годы это было отчасти верно: при общей усредненной нищете вузовские преподаватели жили сносно), и это мифологизировало даже квартиру Бродских.
Читать дальше