Так до сих пор и звучит внутри: “Mein Tag war heiter, glьcklich meine Nacht”.
В ранней юности я писал: “Никто не знает на земле, зачем цветет сирень…”. Так же “бесполезны” стихи, подобно ветру, тайне морского заката, музыке маленького Шуберта. Чем больше живешь, тем больше ценишь мелочи и лучшее, что у тебя есть — память. Она тоже не любит крупных форм и рассыпается на фрагменты.
Думаю, что критик поэзии должен и сам быть версификатором. Трудно судить, пока сам не пишешь в рифму или верлибром. Признаюсь, что я всю сознательную жизнь время от времени графоманствую и чувствую себя счастливым именно в эти редкие моменты.
Разумеется, печатать я ничего не собираюсь, но иногда из хулиганства и озорства вставляю в тексты свои стишки, главным образом печальные и красивые, предваряя при этом: “Один поэт заметил: …”.
Надо сказать, что еще ни разу никто меня не разоблачил. Начиная с середины восьмидесятых годов культура сверки цитат в периодике и издательствах упала навзничь и неизвестно когда поднимется.
В детстве меня возбуждал один вид театральной программки. Дома я мысленно разыгрывал воображаемые спектакли, создавая программки собственные, рукописные, населяя их выдуманными народными и заслуженными, но в меру, понимая, что все актеры не могут быть титулованы. Постоянно в театр ходил лет с девяти, и, хотя не всегда помнил имена режиссеров, те, что были на сцене, даже не великие, остались в памяти навсегда: Зеркалова, Массальский, Светловидов, Андровская, Зуева, Яншин, Гоголева, Сперантова и, конечно, Большой театр: Норцов, Максакова, Андрей Иванов, Шпиллер, Нелепп, Фирсова.
Программки собираю и по сей день.
Из письма Юнне Мориц 11 сентября 1974 года: “Знаешь, Юнна, что мне так дорого в тебе, нынешней, — объективность … Птицы нашей молодости научились садиться на землю, понимая, что одно романтическое, эгоистическое паренье есть гибель и бессмыслица. У тебя очень жизнерадостный дар; почти языческое пиршество красок и запахов земли повсюду чуть охлаждено умом музыки, чтобы не сорваться в бесформенность, бормотание, неряшливость чувства. “Уйдем из-под власти корыстных инстинктов таланта”. “Избегнем трагических нот, чтоб избегнуть вранья” — в этом-то все и дело!”
Когда умер Илья Григорьевич Эренбург, Б.Н. Полевого назначили председателем комиссии по организации похорон. Главный редактор “Юности” пришел в редакцию и попросил меня быстро набросать проект официального некролога для “Правды”. В отделе кадров Союза писателей мне выдали личное дело автора “Хулио Хуренито”. Когда скончался В.Б. Шкловский, ситуация повторилась. Интересно было всматриваться в почерк, вчитываться в старые, пожелтевшие листы анкет и автобиографий, где истинное мешалось с недостоверным, но все грозно затмевалось фантастикой советской истории.
На Эренбурга собралась вся интеллигентная Москва. Шкловский был похоронен скромно, без излишеств. Сам Виктор Борисович всегда ходил прощаться с товарищами своей молодости. Он обычно плакал у гроба, и я хорошо помню его выкрик и слезы: “Прощай, Костя!”, когда хоронили Паустовского.
Похороны в ЦДЛ — особая, очень непростая и памятная тема, и когда-нибудь я напишу подробней о прощаниях с Твардовским, Казаковым, Трифоновым, Тендряковым, Соколовым и многими другими, менее знаменитыми писателями.
Осенью шестьдесят седьмого, за год до советских танков на Вацлавской площади, я привел к Шкловскому молодых словацких писателей Властимила Ковальчика и Карела Влаховского. Тогда восточноевропейские гуманитарии бредили структурализмом. Виктор Борисович был гуру что надо, мои братиславские друзья целый час писали на магнитофон его речь, где мемуар мешался с рассказом о формальной школе. Изредка Шкловский поглаживал свою голову, очень похожую на большой бильярдный шар. Над головой висела знаменитая фотография: он и Маяковский на море, в пляжных костюмах. Признаться, я бы не смог сейчас воспроизвести, о чем и как говорил Виктор Борисович, но взгляд Маяковского, направленный прямо в объектив, запомнился надолго.
Через год отмечалось столетие романа “Война и мир”. В журнале родилась идея заказать юбилейную статью Шкловскому. Виктор Борисович воодушевился и предложил приехать к нему, дабы он подробно и наглядно, на схеме, поведал об ошибках Толстого в описании Бородинского сражения. Жаль, но пришлось отказаться от этого весьма нестандартного юбилейного проекта.
Читать дальше