Лагерная машина смерти запнулась, точно не решаясь принять партизан. Их так и оставили стоять вне лагеря.
Позже в этот день прибыл гражданский транспорт из гетто одной из восточноевропейских столиц. Была моя очередь проводить медосмотр, и я пошел в душевую.
Беглый врачебный осмотр вновь прибывших большого смысла не имел, но позволял иногда выявить больных сыпным тифом и другими инфекционными болезнями. Изредка имелись также запросы на рабочие руки от фермеров, и тогда, при медосмотре, отбирались здоровые молодые цуганги для работы на ферме. Обычно медосмотр проходил в душевой санчасти старого лагеря.
Зловещие рассказы о фашистских концлагерях передавались по всей Европе, и прибывавшие в концлагерь, конечно, знали, что их ожидало. Но в этот день прибывшие люди были особенно напуганы. Среди них прошел слух, что душевая старого лагеря — газкамера, замаскированная под душевую. Такие газкамеры действительно существовали в других лагерях, — я видел их после войны, — но в Штуттгофе газкамера стояла отдельно, за лагерем, у крематория. Однако прибывшие об этом не знали.
Когда я вошел, в душевой раздавались крики ужаса и детский плач. Голые люди сбились в кучу в углу душевой. Они хором читали молитву, поднимали руки к небу. Из толпы неслись проклятия, слышались истерические рыдания. Успокоить было невозможно. Схватившись за руки, люди твердили, что бог отомстит за них. Они умоляли не тянуть, скорее пустить газ. Это было ужасно. Впервые мне пришлось столкнуться с таким страшным коллективным отчаянием и мистическим порывом.
Кончилось тем, что в душевую ворвался Боров, выгнал меня. Раздались выстрелы.
И вдруг, точно в ответ на выстрелы в душевой, затрещали пулеметы на вышках вокруг старого и нового лагеря. Послышались крики, топот ног.
«Варфоломеевская ночь», — мелькнуло в уме.
Мы все знали в Штуттгофе, что эсэсовцы имеют приказ уничтожить весь лагерь целиком, если фронт приблизится к Штуттгофу. А бои уже шли на территории Польши. Изо дня на день ждали «варфоломеевскую ночь».
Я бросился в крайнее помещение ревира, где была заранее расшатана рама окна, выходившего к проволочным заграждениям. Последний шанс.
Стрельба оборвалась раньше, чем я бросился к заграждениям.
С трудом добрался я до своей койки. И вдруг мне показалось, что там, за решетчатым окном, что-то темнеет на виселице. Сомнения стали уверенностью. Тильды больше нет. Все кончено.
Выбравшись из комнаты, я прислонился в изнеможении к окну в коридоре. Передо мной сверкал огнями замок «черных рыцарей».
Они победили…
Я не сразу заметил Черемисина и, кажется, просто не узнал его. Политрук пришел за информацией о втором фронте и о ходе боев в Польше. Польские врачи откуда-то получали эти сведения, и я передавал их Черемисину.
Политрук тряхнул меня за плечо. Я отрицательно мотнул головой.
— Все кончено. Больше не могу.
И тут раздался резкий голос Черемисина. На весь ревир:
— Товарищ помполитрука!
Я вздрогнул и очнулся.
Не буду повторять, что говорил тогда Черемисин. Все это сказано до него, и лучше великими мыслителями разных стран Европы. Но Черемисин говорил это в Штуттгофе во весь голос, с непоколебимой убежденностью. И я слушал.
— Нет, — говорил политрук, — ты не прав. Народы не будут уничтожать друг друга до бесконечности. Выход есть — коммунизм. Все остальные дороги — тупики. Нет избранных народов, нет избранных наций. Перед человечеством выбор: фашизм или коммунизм. И мы покончим с этим, — политрук кивнул на комендатуру. — Навсегда!
«Варфоломеевская ночь» была не «варфоломеевской ночью», а боем, который дали в тот день белорусские партизаны. Последний, неравный бой на полоске земли между старым и новым лагерем. Когда их повели к крематорию, они бросились на эсэсовцев, вырвали оружие и, отстреливаясь, погибли в бою. Непобежденные, несломленные. Старики, женщины и подростки.
В Мадриде, в Casa del sordo, Франциско де Гойя написал фреску «Сатурн, пожирающий своих детей». Гойя изобразил фашизм конца сорок четвертого года. Фашизм пожирал своих детей. Сперва пригнали полицейских из Норвегии, потом латышских солдат из латышских частей фашистской армии, восставших против «третьего рейха» [35] Калвана я увидел в последний раз в Штуттгофе. Как одного из руководителей восстания латышских солдат против вермахта, его повесили. Он умер спокойно.
, потом французов — добровольцев из легиона Дорьо, служивших на восточном фронте. В предсмертном безумии фашизм уничтожал тех, кто ему служил и кому он перестал доверять.
Читать дальше