— У меня еще не сделаны домашние уроки.
— Успеешь — там в шесть. Дуй домой. А в полшестого — у Александринки на правом углу. Оттуда близко. Знаешь, где Щукин рынок?
(Щукина базара не знать! Этого сказочного скопища яблок, груш, винограда, арбузов, дынь, апельсинов, абрикосов, слив… И ничего иноземного, заморского, все — свое! С Кавказа, из Крыма, из Ташкента, из Понырей, из пригорода… Пробираемся с мамой меж заполонивших площадь и ломящихся от живописной снеди повозок, тележек, лотков, оглушаемые зазывными кликами торговцев: «Виноград «дамские пальчики» — оближешь пальчики!»; «Мадам, вкусите яблочка, оно прямо из рая, то самое!»; «Мальчик, скажи своей красивой маме — лучше моих груш не бывает!»; «Арбуз — на любой вкус!»; «Слива — на диво!» Аромат над базаром плывет необыкновенный, щекочущий ноздри, пьянящий голову. Говорят, он и сейчас, через столько лет, когда давно закрыт Щукин рынок, еще не выветрился, еще витает над опустевшей площадью. Как сохранился, говорят, и едва ощутимый, правда, запах свежей рыбы в бывшем рыбном ряду разрушенных почти два тысячелетия назад Помпеи…)
3
Встретились с Гришей, как договорились, у театра, на углу.
И вот мы в редакции. В двух ее комнатушках — позже она переехала в более просторное помещение — набилось ребятни, не протиснуться, и гомон стоит, как в школе на переменке. Посередине этого шумящего водоворота — прекрасно чувствующий себя в нем, успевающий говорить одновременно чуть ли не со всеми, шатенистовихрастый молодой человек в очках, из обоих пиджачных карманов которого вылезают толстые пачки газет; он их обратно запихивает, а они упорно вылезают. Гриша, подтаскивая меня за руку, пробивается все же поближе к редактору — это он — и говорит:
— Товарищ Андрей, вот новобранец в легкую кавалерию. Сегодня напечатана его заметка.
— А-а, — говорит редактор, услышав мою фамилию. — Здравствуй, либерал!
Валька сравнил меня с Бальзаком, и я уже знаю, что это французский писатель, а кто такой Либерал? Тоже писатель?
А редактор продолжает:
— Заметку-то мы напечатали, но ты в ней, приятель, хвостиком виляешь, не чувствуется твердой позиции, попахивает оппортунизмом… Да-да, завтра же приеду, разберемся с вашим вожатым.
Я думал, что это угроза и относится ко мне, хотел бежать отсюда, но, оказывается, он уже кому-то другому говорит, обещая приехать в базу.
Вот так, с «оппортунизма» началось мое деткорство, началась моя «кавалерийская» жизнь.
Со смешанным чувством листаю я комплект «Искорок» той поры, вглядываясь в «следы», оставленные на страницах газеты проскакавшей здесь более полувека назад ребячьей «легкой кавалерией». В нем, этом чувстве, соединились, попеременно возобладая друг над другом, мой старческий скептицизм, моя запоздалая ирония по поводу наивных статеек, крикливо-лобовых «шапок»-лозунгов и, казалось бы, давно угасшее, похороненное на самом дне души, но вдруг вновь возникающее у меня, 65-летнего, ощущение неудержимого азарта, словно по-прежнему «скачу» я в том лихом деткоровском «эскадроне».
Комэском — мы применяли сокращения, как в настоящей армии, — был, как уже ясно из текста, редактор.
Андрей Гусев принадлежал к комсомольцам начала двадцатых годов, которые по заданию ячеек, в большинстве случаев безошибочно определявших свой выбор, создавали в разных городах страны первые пионерские отряды. Эти молодые люди, как правило, из рабочих предместий, не шибко ученые, не говоря уж о какой-то специальной подготовке, обладали, подобно Ивану Федоровичу Генрихову, шагнувшему из милиционеров прямо в школьный директорский кабинет, нутряным педагогическим талантом, неподдельным, не в институтах приобретенным воспитательским чутьем, открывавшим им доступ к ребячьим сердцам, которые не всякому взрослому открываются. Дети точно отделяют жесткую прямолинейность от изворотливой неопределенности, подлинную строгость от напускной, настоящую ласку от фальшивой — короче, правду ото лжи. В детской душе припрятана лакмусовая бумажка, которую не обманешь. Конечно, бывают и малолетние подхалимчики, льстецы и лгунишки. Но, во-первых, их несравнимо меньше, чем в среде взрослых. И, во-вторых, юная среда гораздо решительнее обходится с ними, безжалостно выталкивая из своего круга, оставляя в одиночестве.
Первые вожатые — не ушедшим из жизни нынче под восемьдесят — кем бы они ни становились впоследствии: инженерами, дипломатами, врачами, военными, писателями, партийными работниками — навсегда оставались внутренне вожатыми: по главному своему пристрастию в жизни, по мировосприятию, если хотите.
Читать дальше