— Слушайте, господин редактор, вы что, установили для своего наборщика особые правила, понимаете? Почему не вышел на аврал, на бункеровку?
— Товарищ старпом, извините, я договорился с капитаном. У меня газета на выходе.
— Без газеты как-нибудь обойдемся, а как без угля плыть? Договариваетесь с кэпом через мою голову?.
— Что вы, как я могу через вашу голову, когда она на такой высоте…
— Ладно, отставим шуточки-прибауточки. Живет, понимаете, в Москве, и прячется под каким-то псевдонимом…
— А ты чего в столице?
— Да вот застрял проездом.
— Откуда и куда?
— С Арбата на Малый Козихинский. Четверть века уже, как сменил питерскую прописку на московскую.
В последней фразе послышалась мне сквозь рокочущий бас затаенная грусть, характерная для каждого настоящего питерца, покинувшего свой родной город. А ККБ — коренной петербуржец, внук мостовщика, покрывавшего торцом Невский проспект, и булочника, пекшего хлеб для городских больниц, сын кассира из банка на Петроградской стороне — тут у него биографическое сходство с Белоусовым, у которого отец тоже был кассир на продовольственном складе в Ростове, не говоря уж о том главном сходстве в их биографиях, что, будучи потомками представителей сугубо сухопутных профессий, оба предпочли всему служение Нептуну.
Ко времени нашего подготовленного Брегманом телефонного разговора Бызов не был еще на пенсии, бывал в Москве, в семье, редко и мало, лишь в отпуске. Жизнь его проходила преимущественно в морях или в портах приписки ледоколов, которыми он командовал. Трижды по многу месяцев зимовал на затертых в арктическом льду судах, плавал и в Антарктиде. Так что, «встретившись» по телефону, мы еще долго с ним не виделись, пока он не стал, по собственному выражению, «капитаном на приколе в постоянном порту приписки» — в Москве. И вот уже несколько лет довольно часто встречаемся, особенно в последнее время, когда я, работая над этой повестью, над главой об Арктике, то и дело обращаюсь к Константину Константиновичу за консультацией, за советом. Вот и сегодня пришел ко мне с толстым портфелем, из которого, когда он вынимал принесенные по моей просьбе карты, выскользнул черный эбонитовый свисток, вроде милицейского, но этот — флотский, непременная принадлежность вахтенного на мостике для вызова матросов с палубы. Засмущался Константиныч, покраснел, быстренько сунул свисток обратно, прикрылся шуткой:
— Идешь по Горького, «гудок» при себе, и будто по мостику вышагиваешь. Вот-вот боцмана свистнешь, чтобы явился, дракон, пред капитаньи очи…
Вот он, Бызов, и сказал мне, что во сне узнал о смерти Белоусова!
— Как это — во сне? Что за мистика?
— Как ни называй — приснилось… Я плавал на «Северном полюсе», приписанном к Владивостоку. Вернулись из Совгавани, из трудной проводки. Ошвартовались, я в город пошел по всяким накопившимся делам. Пока ходил по конторам, то одно, то другое выбивал-выколачивал, устал хуже, чем во льдах. Возвратился на судно поздно, еле ноги доволок до каюты, до дивана, так спать хотелось. Лег, и слышу голос Белоусова в динамик. Из Москвы передача — провожали комсомольцев на зимовки, Белоусов напутствовал. И заснув, я все еще слышал его. А потом и самого Прокофьича увидел. Он продолжал говорить, но уже не с трибуны, а со мной. Мы шли вдвоем по Белому морю. Меж торосов и прямо по торосам, не лезли, не карабкались, шли в полный рост — от ледокола к застрявшим пароходам. И он мне выговаривал, недоволен был. Мол, не так «Сакко» окалываю, рискованно, слишком близко подхожу. И показывает, как надо, с какой стороны, под каким углом. Подтащил к себе руками ледокол, хочет развернуть на правильную позицию, а корабль не слушается. Тогда мы оба плечами наваливаемся — нос тронулся, а корма застряла. Еще поднажали, и Прокофьич вдруг упал. Я нагнулся — не дышит. Кричу, сзываю людей, никто не откликается, снежная пустыня вокруг, ни пароходов, ни флагмана, всех унесло куда-то. Мертвый капитан на льдине, и я над ним… Просыпаюсь в ужасе. Сердце колотится, удержу нет. На пороге каюты — знакомый работник пароходства. «Константиныч, — говорит, — горе!» — «Что такое?» — «Из Москвы позвонили, Белоусов скоропостижно скончался…»
— У него и прежде бывали сердечные приступы. Я помню один такой тяжелый.
— Это когда они с «дедом» схватились на стоянке в Мурманске?
— Не ладили со стармехом, не уживались в одной «берлоге».
— Тот нравный, самолюбивый был мужик. Прокофьич-то тоже не из застенчивых, но вспылит и быстро остынет… Был у меня случай с ним, который как бы повторился потом в сонном варианте. В Белом море произошло. Вся операция, все проводки, обколки — на нервах, помнишь? Суда во льду с солдатами, и, кроме флагмана, кроме нас, некому их вытаскивать. А Прокофьич впервые в этом море с его переменчивыми ветрами, непредсказуемыми подвижками льда, малыми глубинами. Видим — нервничает на мостике, вот-вот «выйдет из меридиана», как про гирокомпас говорят, сорвется. И сорвался. На меня. Я попал под натянутую у него внутри струну. Лопнула, и концом хлестнула по мне изо всей силы. Как раз «Сакко» обкалывали. Что-то не понравилось кэпу в моих действиях как вахтенного. И наорал, матом обложил при всех. Я не гимназисточка, сам могу морским шестиэтажным. Тоже был на нервном истощении. И все же сдержался. А после, когда вывели «Сакко», обстановка полегчала, явился в каюту к Белоусову, чтобы объясниться, а он мне навстречу, обнял и говорит: «Извини, Костя, сделал перебор, извини!»
Читать дальше