Была в пережитом Гоголем кризисе ещё одна сторона — более личного, субъективного свойства. За год до сожжения он говорил Н. М. Языкову: "Ты спрашиваешь, пишутся ли М/ёртвые/ д/уши/? И пишутся и не пишутся. Пишутся слишком медленно и совсем не так, как бы хотел, и препятствия этому часто происходят и от болезни, а ещё чаще от меня самого. На каждом шагу и на каждой строчке ощущается такая потребность поумнеть и притом так самый предмет и дело связано с моим собственным внутренним воспитанием, что никак не в силах я писать мимо меня самого, а должен ожидать себя. Я иду вперёд — идёт и сочинение, я остановился — нейдёт и сочи/нение/".
Гоголь связывал процесс работы над вторым томом с самовоспитанием, вкладывая в это понятие сложное содержание. Начиналось всё с объективирования некоторых качеств и передачи их персонажам. "Вот как это делалось: взявши дурное свойство моё, я преследовал его в другом званьи и на другом поприще, старался себе изобразить его в виде смертельного врага, нанёсшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобой, насмешкой и всем чем ни попало". Гоголь, с его необыкновенной требовательностью к себе, склонен был считать такой способ работы исключительным и себя чуть ли не "собранием всех возможных гадостей". Но кто же отважится утверждать, что в нём ничего нет от Манилова, или Хлестакова, или другого гоголевского героя? И какой художник, творец негативных или комических персонажей, не пользовался методом самонаблюдения и самоанализа?
Но гоголевская идея самовоспитания подразумевала ещё и другое. Мало освободиться от недостатков — нужно было приобрести ещё такие высшие достоинства, которые бы позволили писателю видеть дальше и глубже всех. Процесс написания поэмы всё более превращался в процесс устроения своей души, своего внутреннего "хозяйства", как любил говорить Гоголь. И во всех неудачах, во всех препятствиях, во всех осложнениях работы над вторым томом, даже в самой её задержке оказывался теперь один единственный виновник — сам автор. Не увидел добродетельных героев, носителей национальной доблести и чести — значит не сумел увидеть. Вышло всё неубедительным, бледным, декларативным — значит сам писатель ещё не воспитал себя как следует, не достигнул высшей ступени совершенства и ясновидения.
"…Дух мой оживёт, и сила воздвигнется!"
В конце 1845 года Гоголь выходит из кризисной полосы. С переездом в Рим силы стали к нему возвращаться. "Вечный Пётр вновь передо мною, Колизей*, Монте-Пинчио* и все наши старые друзья со мною. Бог милостив, и дух мой оживёт, и сила воздвигнется!"
Гоголь поселился в новой квартире — на Виа дела Кроче, в доме № 81, на третьем этаже. Здесь начинается заключительный этап работы над вторым томом, написание новой редакции.
В Гоголе возрождается пристальный интерес к русской жизни. У своих корреспондентов он настойчиво выспрашивает разнообразные сведения и материалы, необходимые ему для работы над вторым томом. Так, например, свою старую приятельницу А. О. Смирнову, жену калужского губернатора, он просит написать, "что такое служащие ваши, что такое помещики и что такое купеческие жёны". "Узнавайте их понемногу, не спешите ещё выводить о них заключения, но сообщайте всё по мере того, как узнаете, мне".
Расспрашивает Гоголь и о новых произведениях, новых именах в русской литературе. "Мне бы теперь сильно хотелось прочесть повестей наших нынешних писателей, — сообщает он Н. М. Языкову. — Они производят на меня всегда действие возбуждающее… В них же теперь проглядывает вещественная и духовная статистика Руси, а это мне очень нужно". У Гоголя двойной интерес к новым произведениям — они нужны ему и как материал, как свидетельство о современных духовных тенденциях, и как стимул творчества. Гоголь готов вступить с молодыми писателями в творческий спор.
Перезимовав в Риме, Гоголь весною 1846 года, по обыкновению, пускается в странствие — едет во Флоренцию, в Ниццу, в Париж.
В Париже Гоголь встречается с П. В. Анненковым. Они не виделись более пяти лет с того времени, как в мае— июне 1841 года были заняты в Риме перепиской первого тома. Анненкову, внимательному наблюдателю, бросились в глаза перемены в Гоголе. Он "постарел, но приобрёл особенного рода красоту, которую нельзя иначе определить, как назвав красотой мыслящего человека. Лицо его побледнело, осунулось; глубокая томительная работа мысли положила на нём ясную печать истощения и усталости, но общее выражение показалось мне как-то светлее и спокойнее прежнего. Это было лицо философа. Оно оттенялось по-старому длинными, густыми волосами до плеч, в раме которых глаза Гоголя не только не потеряли своего блеска, но, казалось мне, ещё более исполнились огня и выражения".
Читать дальше