Дмитрий Бобышев
Я здесь
«Человекотекст»
Этот текст — не совсем проза, потому что здесь мало вымысла, но это и не моя жизнь, как она шла, строилась, разбазаривалась, мучила меня и наслаждала. Можно, конечно, сказать, что это — воспоминания о том, что случалось со мной в разные времена, — и точка. Но вспоминаю-то я не столько сами события, сколько мое тогдашнее их восприятие, что вполне сравнимо по зыбкости с каким-нибудь чешуекрылым существом. К тому же я все те происшествия и мои возгласы, ужасы, восторги и бредни осознаю заново, теперь, пробуя их буквами и словами, лист за листом превращая их в текст, в сросток с самим собой. В смесь бабочки и гусеницы. В человекотекст. Так где же я — там или тут, тогда или теперь? Ответ: в этом тексте.
Евгений Рейн уже своим ярким, словно искусственно придуманным именем запоминался, как театральная афиша. Называться рекой, к тому же еще такой знаменитой, бывает впору только литературным или оперным персонажам. Но Онегина он нисколько не напоминал, хотя внешность его была по-своему незаурядна. Огромные черные глаза с длинными ресницами под густыми бровями сообщали ему таинственный вид авгура и заклинателя, хотя и не без легкого намека на шарлатанство, разумеется… Меня эта странность привлекала как залог будущей пародийности его поведения и общей "несерьезной серьезности", а иных она явно бесила. Прямой твердый ог, чуть одутловатые щеки и мешающие четкому выговору губы вместе создавали гротескное, двойственное сочетание: он как бы пугал и смешил одновременно. Чичкина и Мазгалина, например, прыскали невпопад, с чем бы он к ним ни обратился. Он мог вдруг чертом пройтись по столовой, выхватывая чужие пирожки, и все лишь глядели на него завороженно. А первая красавица института Вава, когда я спросил, нравится ли ей Рейн, ответила кратко и с непонятным возмущением:
— Урод!
Злокозненный Гарик Ройтштейн высмеивал в нем все — и якобы неблагозвучные инициалы имени, и "бочкообразную" грудь при общей сутулости юного Евгения Борисовича, и его выходки, делая это, впрочем, с осторожностью: высокий рост и длинные руки с крупными кулаками придавали Рейну внушительный вид, — он и в двадцать лет казался уже сорокалетним. Что бы он ни делал, кисти рук, высунутые из рукавов неизменного френчика, все время шевелили плоскими белыми пальцами: он будто разминал ими воздух, или мял невидимый пластилин, или налаживал прозрачную скрипку, формируя в катыш, возможно, не эстетический принцип, а всего лишь козявку из носу.
Шутки он выкрикивал отрывисто и гулко, стараясь, чтобы звучало четче, но это не всегда удавалось, а повторять их было негоже по закону жанра. Но когда звук удавалось прокрутить в памяти, то во фразе обнаруживалось необычное слово, стоящее как бы поперек, — в нем и заключалась острота, если и не смешная, то литературно забавная.
Мне нравился этот юмор, а Рейн ссылался все чаще на неизвестный источник. Наконец, пригласив меня домой, он его обнаружил: Ильф и Петров, в то время вроде бы не существовавший ни в библиотеках, ни в продаже реликт довоенной культуры. Как удалось ему такое достать?
— Я хотел купить эту книгу, но владелец мне ее так отдал.
— Как? Почему?
— Сказал, что она несерьезна.
Человек без чувства юмора? Впрочем, мой друг, как я не раз убеждался, мог сам заимствовать полюбившуюся книгу "за так". А приключения обаятельного жулика скоро были переизданы, и все шутки Остапа Бендера стали известны наперечет. Знатоки и поклонники даже устраивали между собой турниры на знание "священных" текстов. У Рейна для таких поединков было припасено секретное оружие — записные книжки Ильфа, но и они скоро стали общим местом, объектом новых пародий.
На одной из обязательных лекций по ОМЛ (Основы марксизма-ленинизма) мы, уже, можно сказать, "два друга", затеяли рукописную газетку, пародирующую ту, из "12-ти стульев", которая, в свою очередь, пародировала реальный "Гудок".
— Наша будет называться "Блоха", — говорил Рейн, глядя на сидящего впереди Володю Блоха.
Я вырвал разворотный лист из толстой тетради и этим определил формат газеты.
— Блоха прыгает, жалит, это будет ее первый укус, — говорил Первый главный редактор.
Второй главный редактор выводил в это время шапку газеты, слегка имитируя шрифт "Правды". Вот, как у "Правды" — "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", у нас появился свой эпиграф: "Ройтштейн, что вы прыгаете, как Блох?" Это была шутка Н. Бурдина, преподавателя начертательной геометрии, желчного язвенника и ревматика, отличавшегося отменными афоризмами. Шутку эту он произнес на вчерашнем занятии, и мы с Рейном, не сговариваясь, зааплодировали ему, как премьеру на сцене.
Читать дальше