— Как вы расцениваете свое участие в издании и распространении газеты “Культура”?
— Это же была стенгазета в одном экземпляре. Расцениваю как несерьезное занятие, забаву.
— А как вы отнеслись к критике парткома, к выступлению “Комсомольской правды”?
— К парткому — серьезно. А “Комсомолка” критиковала в обидных выражениях: например, “мальчишеское невежество”… Но с тем, что это было мальчишество, согласен.
— Какова роль Бориса Зеликсона в этом “мальчишестве”?
— Он все и начал.
— А вы сами собираетесь в дальнейшем заниматься подобной деятельностью?
— Нет.
— Подпишите.
Но что же это он за меня написал?
“Своего участия в издании и распространении антисоветского печатного органа, вызванного моей политической незрелостью, не отрицаю…
Справедливую критику партийного комитета воспринимаю со всей серьезностью…
Подстрекательскую роль Бориса Зеликсона осуждаю…
В дальнейшем антисоветской и антисоциалистической деятельностью обещаю не заниматься…”
Что я должен был сделать? Редактировать каждое слово? Да пропади она пропадом, эта бумажка! Раз отпускают, скорей надо уносить ноги.
Я вышел на Литейный проспект. Было ясное небо, но уже вечерело, свет казался померкшим, пыльным. Всеми порами я ощущал себя пропитанным этой невидимой пылью, потным. Хотелось отряхнуться, а еще больше — залезть с мочалкой в глубокую ванну.
Сколько лет отбыл Косцинский в Мордовии? По крайней мере года четыре, тогда это был стандартный срок. Но, едва он вернулся, я поспешил к нему. Проседи в голове прибавилось, шкиперская бородка совсем поседела, но был он так же прям и жилист; вид — боевой. Только на правой руке, видимо, повредил сухожилие: подавал он не раскрытую ладонь, а три пальца с поджатыми безымянным и мизинцем. Ну — как?
— Вы знаете, там, конечно, гадко. Но эти годы я не считаю бесполезно выброшенными. Наоборот. В сущности я даже рад, что оказался в лагере.
Позже я не раз слышал подобные похвалы заключению от бывших зеков. Но тогда это меня ошеломило:
— Что же вы делали хорошего — лес валили? Кирпичи обжигали?
— Нет, попросту был прорабом в пошивочных мастерских. А работал я над коллекцией для словаря ненормативной лексики, иначе говоря — “блатной музыки”, или “фени”. Подобного словаря пока не существует в природе, и где ж его собирать, как не в лагере? А коллекция — вот она.
Два фанерных чемодана, набитые картотекой.
— Зековской работы. Есть еще два, да лень их вытаскивать. А каждая карточка — это слово, его толкование и не менее двух примеров словоупотребления. Да что там! У меня же на днях выступление в Математическом институте Стеклова. Приходите.
Ай да Кирилл: из зоны — прямо на выступление! Никаких афиш, но довольно много любопытствующих. Тема уж больно экстравагантная. Косцинский подает ее своим обычным слегка блеющим голосом, отрывистыми фразами, но весьма наукообразно. То и дело повторяются “Бодуэн де Куртенэ” да “Воровской словарь Одесского угрозыска (для служебного пользования)” — единственные его предшественники. Остальной материал — необозримая целина.
— Переходим к примерам. “Оголец” (форма множественного числа “огольцы”) — в обычной разговорной речи так называют мальчика-подростка. В жаргонном толковании — это мальчик-подросток, готовый оголять свой зад для гомосексуального соития. Пример употребления…
Из второго ряда шумно поднимается пунцовая дама и пробирается к выходу. Хлопает дверь. Другой пример… Другая ученая дама…
В середине 70-x Косцинский настроился на отъезд. Сначала куда-то в Канаду наметил путь его сын, молодой врач.
— Сексолог, — уважительно говорил о нем отец, едва лишь не добавляя: “Весь в меня”…
Уехал и он сам. Отчасти через общих знакомых, отчасти по радиоголосам я следил за его передвижениями. Остановка в Вене. Кабинет министров 1945 года не собирался покидать этот мир, и теперь они воздавали должное своему спасителю. После гастролей (вполне триумфальных) по немецким университетам — и можно представить себе, с какими рекомендациями — Косцинский перенесся через океан и осел в Бостоне при университете.
Счастливая посадка, но не конец всем испытаниям: у него обнаружился рак. Однако то, что считалось смертным приговором в Союзе, оказывалось излечимым в Америке.
В 80-м году я уже был там, и мы с моей американской женой проводили месяц в Новой Англии, в благоустроенной деревне Леверетт. Ее коллега, отсутствовавший по своим делам, оставил в наше распоряжение дом у подножия чьей-то частной горы и старую машину — “жучок” желтого цвета. Деревня находилась поблизости от Амхерста, где располагался огромный массачусетский университет и где жил Билл Чалсма, ученик Иваска, — пожалуй, мой единственный американский приятель. От этого места до Бостона — часа два-три езды, и “мы решили показать мне Бостон”.
Читать дальше