Сразу же вспомнилось: те же мысли он высказывал в письме черноглазому Марку! Но если захватывающая душу искренность "Сестры моей — жизни" — ложна, то что же тогда подлинно?
Он сказал, что недавно закончил роман, где, может быть, я найду ответ на мои вопросы. Но будет ли книга напечатана, зависит от общей обстановки в стране. Сейчас она неплохая, и если это продлится, в чем есть сильные сомнения, тогда и можно будет поговорить о предмете. О чем написан этот роман? Пожалуй, обо всем, что пережило его поколение: о революции, о гражданской войне и даже о второй мировой.
И о лагерях? Нет, не только. Можно сказать: вовсе нет, хотя есть некоторые касательства этой темы…
Рейн, покосившись на меня, задал вопрос, который показался мне неуместным:
— Борис Леонидович, как быть еврею русским поэтом?
"Да вот же он перед тобой", — напрашивался мой безмолвный ответ, но сам вопрошаемый отнесся к нему всерьез:
— Я понимаю вас и вижу этот путь лишь в полной ассимиляции.
Раздался звонок в дверь. Это, видимо, пришел парикмахер, и мы распрощались. С Пастернаком мы провели в общей сложности около сорока минут.
Противоречивая хрущевская "оттепель", разыгравшаяся особенно в теплые месяцы 56-го года, была двусмысленной во всем, начиная с фигуры самого "освободителя". Действительно, одних он освобождал, закабаляя при этом других, а еще третьих, как, например, нас, молодежь того времени, провоцировал и обманывал.
Коротконогий лысый толстяк с вульгарной речью и манерами, он обликом казался подобием Санчо Пансы, особенно усилив это сходство, когда выбрал себе партнером дряхлого и козлобородого Булганина, только тем и похожего на Дон Кихота. Вдвоем они были в тот год летом в Питере, отметив странно некруглый 153-й юбилей основания города и прокатившись по его проспектам в открытой машине. Толпы были нагнаны, чтобы их приветствовать, еще большие толпы явились поглазеть сами. Я увидел катающихся правителей на Петроградской, оказавшись на углу у особняка Кшесинской притертым боками к двум местным оторвочкам. Бойко стрельнув по сторонам глазами, одна из них объявила подружке:
— Ой, какой он противный! Я бы с ним не легла.
— И я. А с Булганиным легла бы.
Не желая сближаться ни с кем из окружающих, я выбрался из толпы.
Похоже, что, выпустив сотни тысяч (думаю, все же не миллионы) из лагерей и наполовину (на четверть, нет, на чуть-чуть) развязав языки прессе, он выжидал, наблюдая за обстановкой: чья теперь возьмет? Либералы, сами тому не веря, туманно намекали на пришествие свободы. Консерваторы, перестроившись, рявкали здравицу "дорогому Никите Сергеевичу", но мертво стояли на своем. Остальные пребывали в состоянии конфуза и недоумения.
Выдвинулись в литературе те, кто наработал задел, дождался и выстрелил им вовремя, именно в эту пору, обогнав цензуру на повороте. Разрешенными только для них смелостями поражали Евтушенко и Вознесенский, один — политическими, другой — авангардистскими, но и они, когда надо, клялись революцией, Лениным и Советами.
А те, кому не разрешалось, пустились вольнодумствовать на собственный риск и при самодельной страховке. Вдруг открыли выставку Пикассо в Эрмитаже, но запретили обсуждать, а тех, кто все-таки собрался на дискуссию, трепали и даже исключали из институтов. В киосках появились невиданно пестрые обложки — журнал "Польша" начинял их дерзостями в двойном пересказе с французского: "Нет искусства без деформации!" — поляки, по тогдашнему анекдоту, были самым веселым бараком в социалистическом лагере. Носить их журнал в руках было вывеской бескомпромиссного инакомыслия.
С полускандалом прошло несанкционированное эстрадное представление "Весна в ЛЭТИ", половина участников которого потом стали профессионалами в развлекательной индустрии. "ЛЭТИ" напомнило мне о былых амбициях: и я бы там, наверное, участвовал… Однако и в Техноложке затевалось нечто — шла самая настоящая предвыборная кампания в комсомоле. Выдвигались (а не назначались) кандидаты, происходили потешные дебаты, в которых зарабатывалась подлинная популярность. Так, быстрый разумом Боб Зеликсон прославился математической шуткой, простой и совершенной, как "Курочка Ряба":
— Почему пятью пять — двадцать пять, шестью шесть — тридцать шесть, в то время как семью семь — уже сорок девять?
— Знатоки особенно смаковали в ней словосочетание "в то время как"… Наша медия, устная и самодеятельная, призывала к избирательной активности. В одной из демократических агиток я принял участие.
Читать дальше