Занятия в школе в предвоенные три — четыре года были для меня настоящей пыткой. С того времени как мы переехали в Варшаву, я посещал расположенную в центре города частную гимназию, носившую имя ее основателя Михаэля Кречмара, где половина студентов были католиками, а половина евреями. Приблизительно в 1935 году атмосфера, до того вполне приемлемая, заметно переменилась к худшему. Добряк директор, преподаватель классической истории, был отодвинут в сторону учителями нового типа, националистами, которые взяли верх. Их возглавлял преподаватель польской литературы некий Тадеуш Родонский, ставший заместителем директора школы и моей Немезидой. В школе не было явных проявлений антисемитизма, но подспудно ощущалось его присутствие. В школьной программе делался упор на национальные предметы — польскую историю, польскую литературу, географию Польши, к которым мой интерес был весьма ограниченным и которые мешали моей страсти к музыке, искусству и философии. Составлявшие десять процентов населения Польши евреи, которые якобы господствовали в польской экономике и культуре, вообще не упоминались. К ним относились так, будто они не существовали. Удивительно, насколько мало они повлияли на польское сознание. Польша, ее настоящее и прошлое — вот что было в центре школьной программы. Мир был охвачен экономическим кризисом, на востоке от нас Сталин убивал миллионы, на западе Гитлер готовился убить еще несколько миллионов, а мы изучали подробно ablativus absolutus [10] Абсолютный аблатив — один из падежей латинского языка. — Прим. ред.
и нас заставляли проследить течение африканской реки Лимпопо. Неудивительно, что я не делал домашние задания и плохо вел себя в классе, за что меня или на время удаляли из класса, или, если мое поведение было особенно безобразным, отправляли домой на день или больше. Я часто читал Ницше под партой, забыв о том, что происходило вокруг меня. Из всех предметов мои знания по математике были самыми слабыми: я ничего в ней не понимал и из года в год переходил в следующий класс только благодаря вмешательству моей матери, а также потому, что за мое образование платили. (Многие, если не большинство студентов — католиков, насколько я знаю, учились на стипендию.) За исключением истории Древнего мира и географии мира, мои знания оценивались самыми низкими проходными баллами. Даже по поведению я получал только «хорошо». Но я не помню ни одного раза, чтобы учитель отвел меня в сторону и поговорил со мной о причинах моего плохого поведения и низких оценок или чтобы он взывал к моему самоуважению: единственным воспитательным приемом было наказание и унижение. Теперь мне кажется, что моя плохая успеваемость в школе впоследствии оказалась благотворной: благодаря тому что я не делал домашние задания, я выиграл время для изучения более важных вещей, чем те, которым меня учили, а также смог проверить свои способности и выявить таланты.
Когда со мной обращались по — человечески, я мог хорошо выполнить любое задание. Осенью 1937 года наш учитель истории Мариан Маловист попросил меня летом прочитать «Покорение Перу» Прескотта в немецком переводе, так как в то время не было перевода на польский. Осенью я должен был сделать доклад. Я написал реферат, но когда вернулся в школу, Маловиста, единственного еврея из учителей, в школе уже не было: он уволился, потому что не мог выносить антисемитские придирки Родон- ского. Я убрал реферат и получил его снова после войны вместе со своим дневником и другими бумагами. Маловист, несмотря на полиомиелит, каким — то чудом остался жив после холокоста и получил должность профессора экономической истории в Варшавском университете. Он посетил Гарвард в 1975 году, и у меня наконец появилась возможность вручить ему с опозданием на сорок лет мой реферат о книге Прескотта. Мне казалось, что я установил некий рекорд. Он написал мне из Польши, что реферат вызвал слезы на его глазах, настолько он был поражен тем, что до войны четырнадцатилетний подросток смог написать историческое эссе на таком уровне, на который было неспособно большинство послевоенных студентов университета.
В июне 1938 года я закончил гимназию и намеревался поступить в двухгодичный лицей при той же школе. На процедуре вручения аттестатов присутствовал инспектор из министерства образования. Учительница вызывала каждого из нас к своему столу и задавала пару вопросов, которые должны были продемонстрировать нашу зрелость. Когда подошел мой черед, она спросила, где я родился. «В Чиешине», — ответил я. «А что интересного можно рассказать о Чиешине?» — «Город разделен на две части, одна принадлежит Чехословакии, другая Польше». «И кому должны принадлежать обе части?», — настаивала она. «Чехословакии», — ответил я без всякого колебания. «Почему? — спросила она удивленно. — Ведь там был референдум, который показал, что большинство населения хочет присоединиться к Польше». «Да, это так, — ответил я, — но итоги референдума были подтасованы». — «Спасибо, ты можешь сесть». На самом деле я ничего не знал о референдуме, я просто проявил упрямство и своеволие, потому что не хотел говорить то, что от меня ожидали, и хотел подчеркнуть мое неприятие польского национализма. Шестьдесят лет спустя я узнал, что в Чиешине не было никакого референдума и что город должен был принадлежать полякам потому, что они составляли большинство населения. Отец был в ужасе, когда я рассказал ему, что произошло. Или он, или мать пошли к учительнице уладить дело: мне кажется, прощение я получил потому, что подобные еретические взгляды я почерпнул из программ иностранного радио.
Читать дальше