Несмотря на то что я не стал музыкантом и даже историком искусства, моя юношеская страсть к музыке и живописи сильно повлияла на меня в том смысле, что во всей последующей научной работе я всегда сознательно стремился соответствовать эстетическим канонам. Много лет спустя я прочитал и согласился со словами Тревельяна «правда — это критерий исторического исследования, но его двигателем является возвышенная поэтическая мотивация» [4] Cit. by A. L. Rowse in The Use of History (London, 1946), p. 54.
. Сложность профессии историка заключается в том, что необходимо иметь два несовместимых качества: поэта и лабораторного исследователя. Первое позволяет вам парить, возвышаться, второе — сдерживает. Все, что я писал, я пытался выполнять на удовлетворительном эстетическом уровне в том, что касается языка и структуры, и одновременно старался быть скрупулезным в своих доказательствах. Это в какой — то мере компенсировало мое разочарование, что я не стал художником. Но это означает и многое другое. А именно: я рассматриваю занятия наукой как эстетическое творчество и поэтому чрезвычайно личное; я просто не могу себе представить совместную работу с кем — то над статьей или книгой. Я всегда придавал больше значения глубокому осмыслению, чем просто знанию фактов. Все, что я написал, отображает мое личное видение. Поэтому я никогда не участвовал в коллективных научных проектах и никогда не считал нужным подстраивать свою работу под какой бы то ни было консенсус.
Такое отношение с самого начала порождало противоречивое восприятие моих писаний. Много лет спустя один аспирант в Гарварде спросил меня, почему мои работы постоянно провоцируют споры, и я не знал, что сказать на это, пока не нашел ответа в письме, написанном Сэмюэлом Батлером: «Я никогда не пишу о каком бы то ни было предмете, если не убежден, что мнение тех, к кому прислушивается публика, ошибочно, а это приводит к тому, что каждая книга, которую я пишу, противоречит мнениям влиятельных людей в данной области, и поэтому я всегда оказываюсь вовлеченным в споры» [5] Henry Festing Jones. Samuel Butler, II. — London, 1919. — P. 306
.
Моя ранняя страсть к искусству имела еще одно благотворное и устойчивое последствие: она привила мне иммунитет против любой идеологии. Все идеологии содержат ядро истины, которой их создатели приписывают всеобщую значимость. Во время случайных дискуссий с марксистами в молодые годы я не мог им возражать, потому что ничего не знал о марксистских догмах, но я был совершенно уверен, что никакая формула не может объяснить все. Некоторые люди стремятся видеть мир как нечто хорошо организованное, им необходимо, чтобы все было «на своем месте»; такие люди — благодатный материал для марксизма или других тоталитарных доктрин. Другие восхищаются тем, что Толстой назвал «бесчисленными, никогда не истощимыми проявлениями жизни» [9] Из письма П. А. Боборыкину (1865 г.)
, в конечном итоге этот восторг уходит корнями в эстетику Я принадлежу к последней категории.
Я был очень стеснительным с девушками. По дороге в школу я часто встречал изысканную черноволосую и черноглазую красавицу моего возраста; я смотрел на нее, она на меня, но мы никогда не обменялись и словом. Как- то раз, когда я разглядывал книги на полке в публичной библиотеке, она проходила мимо и остановилась рядом; это было явное приглашение, но я не осмелился подойти к ней. Позже в Риме я узнал, кто она была, от молодого человека, который дружил с ней в Варшаве. Нет сомнения, она погибла во время холокоста.
В июле 1938 года, когда мне исполнилось 15 лет, я начал время от времени делать записи в дневнике. Каким- то чудом он сохранился. Перед отъездом из Варшавы я сделал связку из самых ценных для меня бумаг, которым не нашлось места в нашем багаже. Мой друг Олек хранил ее и отдал некой миссис Лоле де Спучес в один из ее приездов. Это была дама польско — еврейского происхождения, гражданка Италии (о ней подробнее ниже), которая во время войны часто ездила в Варшаву, чтобы навестить свою семью. К тому времени, когда она вернулась в Рим, мы уже уехали, но она хранила бумаги в течение всей войны и вернула их мне летом 1948 года, когда я впервые вернулся в Европу.
Чтение моего дневника довоенных лет производит довольно гнетущее впечатление. Можно сделать скидку на то, что, возможно, я обращался к нему главным образом в тяжелые моменты, тем не менее в нем постоянно присутствует негодование. Отчасти оно было направлено против того, что меня окружало: польского национализма, антисемитизма и приближающейся войны. Но внешние причины не были единственным источником моего раздражения. Я обнаружил тогда, и с тех пор это много раз подтверждалось, что, если я не был занят важным интеллектуальным трудом, я легко впадал в депрессию. В возрасте 15 лет у меня не было важного интеллектуального занятия: я поверхностно занимался музыкой и историей искусства, сам по себе, без руководства, не зная, что из этого выйдет. Отсюда частые моменты уныния, которые исчезли навсегда, как только я обнаружил свое призвание к науке.
Читать дальше