Как я отметил выше, он явно выделялся из перечня авторов тех лет, в чем-то близких ему по месту, занятому в литературе. А литература того времени была по-своему великолепной — В. Белов, В. Распутин, Ю. Казаков, В. Шукшин, Ч. Айтматов, Б. Ахмадулина, И. Бродский, стихи которого, так или иначе, доходили в многочисленных списках; блистательный поздний Катаев — много было хорошего в той замечательной эпохе открывшихся возможностей и, казалось, смягчения догм. Вспоминается это не просто так, но в параллель с желанием еще раз понять, и напрямую, отличие Битова от близкой ему литературы. Это был на самом деле особый взгляд, особая интонация. В его текстах, на первый пригляд, было не так много откровенной художественности, выходящей на первый план, как это, к примеру, было видно при чтении Аксенова. Он рассказывал о том, что он сам хорошо знал, видел, понял. Но образный строй его произведений требовал расшифровки, дополнительных усилий. Его любимая метафора — это метонимия, замаскированное сравнение, позволяющее передать самые тонкие оттенки ветра, полета птиц, состояния души человека.
Юношеское потрясение было и от «Уроков Армении», и от его «спортивной» повести «Колесо». Его «армянская» книга до сих пор остается для меня высочайшим образцом проникновения в другую культуру, при этом не путем примитивного сравнения и сопоставления со своей культурой, но через целую совокупность деталей, почти бытовых и приземленных, которые внезапно переходят в обобщение почти философского характера. Особенно это блестяще проявилось в «Уроках» в его рассуждениях об армянском языке, смысле армянской цивилизации.
Вообще тема языка, его тайна, его способность объяснить и «покрыть» насущную действительность никогда не покидала внимание Битова и блистательно воплотилась в его пушкинских работах и глубочайших эссе о русском языке. Об этом я скажу несколько ниже.
К стыду своему, именно из «Уроков Армении» Битова я узнал о турецком геноциде армян и, ринувшись в библиотеку к заветным фондам, смог найти там книгу, на которую ссылается писатель («Геноцид армян в Османской империи»). И это несмотря на то, что мы семьей были дружны с одной великолепной армяно-еврейской семьей, но они никогда не затрагивали эту тему в наших разговорах. Да и потом, освоив материал, доступный мне, я пытался подвигнуть их к этим разговорам, но они вежливо и твердо отказывались говорить о геноциде. И это больше говорило о глубине трагедии народа, чем иные соображения.
Битов соединил в своих текстах многообразную фактическую основу, почти документалистику, опирался на собственный жизненный и психологический опыт, и это было характерной чертой всего его творчества, включая и классический «Пушкинский дом». Все это порождало особый битовский дискурс, выражаясь профессионально, который ни с кем не спутаешь в русской литературе второй половины XX века. Пытаясь обнаружить генезис этого дискурса, упираешься в целый набор загадок — что это такое? Откуда это? Здесь и безусловные отголоски ученичества у Набокова, у западной экзистенциальной классики, включая Камю и Сартра, всего направления «нового романа». Битов уходит от той объективации действительности, которая была свойственна русской литературе XIX столетия, и возвращается к традициям прозы русского Серебряного века, в которой очертания предметов, людей, обстоятельств как бы движутся под воздействием мысли самого писателя, мерцают, «плавают», нигде не останавливаются в своем твердом и безусловном выражении.
В откликах на уход Битова общим местом мелькала безусловная пошлость, нечто вроде — «смерть отца русского постмодернизма». Нет ничего дальше от подобного понимания художественной манеры писателя. Конечно, он не слишком походил на своих современников и никогда не помещался ни в какие рамки, не соответствовал известным клише. Суждения, что-то вроде «самый западный среди русских писателей» или «лучший русский постмодернист» ничего не открывают в его творчестве. Подхваченная им линия интеллектуального писания в русской литературе начинается достаточно далеко. Эта линия всегда была слабо развитой в русской традиции, на что неоднократно указывал Пушкин и сетовал на отсутствие «метафизичности» в русской литературе, да и в самом русском языке. Обновление традиции совершалось за пределами новой империи — у Набокова, у Мандельштама (физически творившего в пределах СССР, но фактически продолжавшего предшествующую эпоху), у всех без исключения русских философов, успевших покинуть Россию на «философском» пароходе. «Реинкарнация» традиции в полном объеме происходит именно у Битова, и это дорогого стоит.
Читать дальше