Битов выбрал стиль восхитительного своеволия, отчасти саморазрушения — не столь радикального, как у Вен. Ерофеева; стиль свободного скитальчества по городам и текстам.
Он позволял себе все то, чего советская проза, даже и самая свободная, не позволяла. Считалось, что роман не должен быть литературоцентричен, — а он написал книгу, словно намеренно кажущую фигу всем, кто требует от литературы жизнеподобия и знания жизни. Считалось, что нужен срез жизни, внятный герой, — его герой подчеркнуто вял, рефлексивен, он явный и сознательный аутсайдер, не Лев, а Лева, и живет он в литературе, а не в унылой ленинградской реальности. Описаний мало — все больше мысли по поводу. Битовская проза обходится без героя, почти без действия, без быта почти, — она ловит авторские состояния, ну и достаточно.
Битов вел себя с той свободой, какую может позволить себе человек, уверенный в своей уместности. То есть человек, шире говоря, уверенный в том, что есть Бог (и доказательства этого обнаруживаются в себе, в своей несомненной творческой способности и сложности, а не во внешнем мире, который обычно ненадежен). Он в этом никогда не сомневался и прямо на эту тему высказывался.
Из всех современников наиболее тесная внутренняя связь была у него с Ридом Грачевым (Вите), который сходил с ума и знал об этом. И в миг, когда безумие окончательно застлало ему горизонт, — Битов жил уже в Москве, и вдруг его накрыло при спуске в метро отчаяние такой силы, которого он не знал в жизни. Ему хотелось биться головой о колонны, и какой-то голос в нем кричал: без Бога жизнь бессмысленна! (Так он рассказывал.) Спускаясь в метро, он каким-то образом сумел подняться на свет, а Грачева затянуло безумие. И Битов всегда об этой возможности помнил — почему и оставался таким рациональным даже в собственных безумствах. В основе всего лежала уверенность в осмысленности и гармонии мира, и потому он сделал все, что хотел, а чего не хотел — не сделал.
У меня с ним было не так много осмысленных разговоров. Однажды он сказал фразу, которая нравится мне больше всей его прозы. Летели мы в самолете с какой-то книжной ярмарки, сидели рядом, я еще тогда пил понемногу. Самолеты я не очень люблю. Тут что-то в звуке этого самолета изменилось, я и говорю:
— Андрей Георгиевич, что это?
— Падает, наверное, — сказал Битов невозмутимо, попивая вискарик.
— А как вы думаете, — спросил я, — вот я понимаю, конечно, что душа бессмертна, но куда денется мое «я»?
— Твое «я», — сказал Битов, — не более чем мозоль. Мозоль от трения души о внешний мир.
Меня эта формула совершенно успокоила, и я отдался на волю Божию.
И когда мне разные люди говорили, — а иногда и сам я думал, — что в прозе Битова слишком много умствований, а то и умничанья, а то и чесания левого уха правой пяткой, я возражал (в том числе и себе), что он может себе это позволить. Если у него в случайной фразе столько точности и ума, то, наверное, и в этих умничаньях есть исключительный смысл, мне неведомый. Алла Драбкина говорила мне однажды, что перечитывает «Пушкинский дом» раз в полгода и всегда находит новые глубины. Я перечитывал не раз, иногда с удовольствием, но больше всего любил у Битова шутки, необязательности, проговорки, иногда довольно циничные остроты, и из всего «Пушкинского дома» больше всего люблю «Комментарии к общеизвестному», а из всех этих комментариев — «Павлик Морозов. Пионер, убитый кулаками. Шекспир заключается в том, что кулаками его убил родной дед».
Эти прелестные взбрыки как раз и есть квинтэссенция его свободы, он позволяет себе сказать — и знать за собой — то, чего другие стараются вслух не говорить.
Как в рассказе «Пенелопа» он первым рассказал о мужчине, который боится взаимности, — так с тех пор (1962) он и рассказывал о стыдном, и рассказывал гордо, победительно, даже нагло. Все стыдились, а он нет. И потому было ощущение, что он нечто тебе позволяет.
Нельзя, конечно, не сказать о битовских героинях — вот здесь то, что он внес в литературу, то, что принадлежит ему и только ему, особенно наглядно. Был новый тип девушки шестидесятых, которая не знает, чего хочет; у которой, по-горьковски говоря, душа не по телу. Телу жить бы да радоваться, а душе хочется небывалого. Они не были умны, но многое понимали; само это несоответствие довольно примитивного ума, довольно убогого опыта, но какого-то сверхчувственного знания и понимания было очень сексуально. Я думаю, это и был голос сексуальности, что в этом она и заключается — в особого рода догадливости, в знании жизни и людей, не приобретенном, а врожденном. Не мозг, а какой-то телесный ум. Что, Ася в «Монахове» умна? Или Фаина в «Пушкинском доме»? Они всегда старше героев, но не по возрасту — возрастная разница пренебрежимо мала; они взрослей, циничней, и они не стыдятся себя.
Читать дальше