Жюль рос быстрее меня. Отец мой, лесничий, часто брал его с собой на поимку лесокрадов — тоже словечко из детства. Жюль любил запах отцовского «зауэра» двенадцатого калибра, сибирской дохи из горного козла, в которую укутывался, уходя в засаду зимой, мой отец, имевший слабые лёгкие. По первому снегу Жюль возил меня на саночках, мама для этого сшила хитроумную упряжь, а летом мы купались с ним в небольшом пруду. Жюль таскал меня на себе, а когда я соскальзывал с его мокрой спины, он тут же возвращался ко мне, тревожно глядя умными глазами, дескать, не случилось ли чего.
Однажды Жюль отыскал нашего дурашливого телёнка, увязшего в болотце. А ещё как-то вывел на дорогу нас, малышню, когда мы заблудились в дальнем лесном походе за подснежниками, пушистыми, розоватыми, их в наших краях люди называли «сон».
Из пылающего, зажжённого бесконечными бомбардировками родного Чернигова мы перебрались в село Шибириновку в двадцати семи километрах от города. Через село проходили наши отступающие войска. Жюль будто понимал, что пришла война. Он сидел с нами в тесной, наспех сооружённой в огороде щели и так же, как и я, дрожа, слушал, как к нам летели огромные снаряды, пущенные гигантской пушкой.
6 сентября 1941 года немцы взяли эту самую Шибириновку, выбивая с окраины села наших немногочисленных красноармейцев тяжёлой артиллерией, огонь которой корректировала висевшая вдали над ровными ржаными полями «колбаса» — так мой отец, старый солдат-артиллерист, называл армейский аэростат. Вечером гомонящая чужим языком огромная гусеница, состоящая из пехоты, грузовиков и повозок, вползла в наше село.
Утром мы увидели немцев, спящих в саду на разметанных стожках сена, в овине на распущенных снопах ржи. Посреди улицы стояли добротные военные повозки с высокими бортами. Поразили огромные лошади с куцыми, будто отрезанными хвостами. Чуть поодаль высилась, как гора, огромная пушка на гусеницах. Немцы мылись до пояса у колодца, а потом, потянув из наших рядов небольшую босоногую девчушку, стали фотографироваться с ней, да не абы как, а как бы засовывая её в низко опущенный ствол страшной пушки. Деревенская девочка кричала благим матом. Жюль, щетинясь, нетерпеливо поглядывал на меня, спрашивая, что делать. Я взял его за ошейник, и мы пошли прочь от хохочущих солдат в серых кителях, в суконных пилотках с матерчатыми кокардами в виде разноцветных кружочков.
Через пару дней немцы забрали бабушкиного кабана. Весело гогоча, солдаты под командой офицера затаскивали его, визжавшего изо всех сил, по доскам, опоясав ремнями, в кузов тупорылого грузовика. Тогда же солдаты увели серую в яблоках командирскую лошадь, которую отцу отдали месяц назад отступающие красноармейцы. Тогда, месяц назад, у лошади до крови были разбиты копыта, и мы обмывали их тёплой водой, смазывали коровьим маслом. Лошадь выздоровела, и мы на ней привезли добрую сотню ржаных снопов, сжатых на ничейном уже колхозном поле.
Ушли на восток немецкие передовые части, и в селе как-то незаметно воцарилась новая власть. Появились первые полицаи из местных сельчан, возник староста, сидевший ранее в тюрьме…
Через два дома от бабушкиной хаты жил бирюком вдовец, по-уличному его прозвали Шеш. Высокий худой старик с глубоко впалыми глазами и длинными руками до самых колен. Нелюдимый, скрытный. На подворье у него хрюкали два поросёнка, гоготали гуси, горланили петухи. Соседи не водились с Шешем. И, словно чуя эту неприязнь округи, Жюль стал наведываться на богатое подворье.
Как-то вечером Шеш пришёл к нам в хату. Без стука, без «драстуйте», он тонким старушечьим голосом стал поносить советскую власть, нас, городских, и Жюля за шкоду, которую тот учинил, а именно — гонялся за птицей по двору и повредил петуху цветастый веер его задницы.
Приходил он ещё раз, и уже не стал жаловаться на очередную выходку Жюля, а пригрозил нам именем своего сына, служащего, как он с гордостью сообщил, в городе начальником над полицаями.
Мы не на шутку перепугались, особенно мама, которая со дня на день ждала ареста, и мы тут же взяли Жюля на привязь. Прошло два дня. Славный мой друг скулил, подползал ко мне на брюхе, как бы прося прощенья. И я отвязал его. В тот же день Жюль почти оторвал хвост поросёнку Шеша.
Через неделю к Шешу приехал на побывку сын. Полуторка стояла в просторном дворе соседа. Вскоре в хате запели. А после выпивки и песен, когда день клонился к вечеру, к нам во двор зашёл высокий человек в грозной изогнутой фуражке, в длинном плаще мышиного цвета — такие плащи носили немецкие офицеры. Всё, что происходило далее, я вижу и сейчас, но как бы в замедленном беге киноленты. На поясе у мрачного, пьяного незнакомца чернела большая кобура парабеллума. Вот его рука расстёгивает кобуру. Я и Жюль стоим у крыльца. Жюль, поняв, что пришла его смерть, прижался к моим ногам. Немец достаёт пистолет и страшным голосом кричит что-то. Кричит он по-русски: «Отойди! Отойди!» Я хватаю Жюля за ошейник, но тот вырывается и отбегает в сторону. И не бежит, а мечется у завалинки. Незнакомец стреляет, стреляет, и мне кажется, что выстрелам нет конца. Жюль падает, поднимается, снова падает и воет пронзительным тонким голосом. Незнакомец прячет пистолет в кобуру, поворачивается и уходит.
Читать дальше