И вот возвращается он через пять минут в компании мента.
Мент высок, красив, в элегантном полушубке и с пушкой на боку, а не с завтраком в кобуре. И, конечно, изысканно вежлив, не то что во времена Большого Террора, поскольку времена наши – вегетарианские.
«Документики попрошу».
«Какие», говорю, «документики. Документики дома, а я здесь поезда жду».
«Тогда пройдемте, гражданин».
«А вы мне скажете, наконец, в чем дело?», говорю.
«Пройдемте, гражданин», говорит мент устало. «И не бузите тут».
И вот все они поворачивают ко мне свои рыбьи, как в рассказе Чехова, морды, все они вперяются в меня своими сонными буркалами, весь этот долбаный зал ожидания на этом долбаном вокзале в этой долбаной колыбели их долбаной революции и тщательно содят себе в грядку памяти, как бузотера в кедах уводят стражи порядка в отделение за… Да какая разница, за что. Там знают, за что.
В тот раз я отделался трёшкой штрафа за отказ предъявить документы представителю власти и мягким выговором за то, что не ношу с собой паспорт, а также настойчивым пожеланием катиться с ихнего вокзала как можно дальше, так, на всякий случай, профилактики ради.
И я, конечно, пошел, но, естественно, не с вокзала, а на перрон номер семь, куда подходил поезд из Вильнюса.
Ну что поделаешь, прожил я на Святой Руси 43 года.
Из них 27 лет, – с б о льшими или меньшими перерывами, – сочинял поэзию, – или мне казалось, что поэзию.
За эти 27 лет в официальной русской печати один раз было опубликовано шесть моих стихотворений.
Это немало, если считать, что, скажем, у Саши Морева их было при жизни в той же печати опубликовано тоже шесть, у Аронзона – пять (из них одно – в Ташкенте), а у Роальда Мандельштама – вообще ни одного.
Диктатор в фильме «Покаяние», – а этим фильмом, как нам тогда казалось, были отверсты все двери, – куда? – оказалось, в никуда, – во время своих бесконечных монологов по-грузински задаёт всё время один и тот же возмущённый вопрос по-русски: «Рази это наррр-мальна?» Подразумевая, что, нет, мол, ненормально это, и он, диктатор, такое положение дел исправит.
Но мы-то с вами не диктаторы и поэтому мы-то знаем: на Руси это нормально и поэтому исправить здесь ничего нельзя.
They fuck you up, your mum and dad.
They may not mean to, but they do.
They fill you with the faults they had
And add some extra, just for you.
But they were fucked up in their turn
By fools in old-style hats and coats,
Who half the time were soppy-stern
And half at one another’s throats.
Man hands on misery to man.
It deepens like a coastal shelf.
Get out as early as you can,
And don’t have any kids yourself.
Philip Larkin
Тебя сношает вся родня,
Не замечая, но гурьбой, —
Все комплексы свои в тебя
Вдолбив, и сверху – первый твой.
А их сношали их отцы,
Все эти дурни в котелках, —
Когда смиреннее овцы,
Когда с дубиною в руках,
Мелея в бедах, как река,
И мель в пустыню обратив…
Линяй отсюда, жив пока,
Ещё детей не наплодив.
Филип Ларкин Перевёл Стропило
Когда я сочинил первое стихотворение, я не знал, что его можно кому-то прочитать. Мне это не пришло в голову. Я его написал для себя и для себя повторял.
Потом стали появляться еще стихотворения, это была тайна, а тайной хотелось поделиться. Иначе какая же это тайна, какой в ней тогда смысл. Я решил делиться с матерью («кто тебе может быть ближе?», спрашивала она).
Мать реагировала очень профессионально, – т. е. как вполне подкованный советский критик.
«Объясни, пожалуйста», говорила она мне, «почему всё у тебя в твоих стихах в таком мрачном свете? Откуда такой пессимизм? Всем ты недоволен, на всё ты жалуешься. Тебе что, не нравится советская власть? Мало она для тебя сделала? Где ты вообще набрался таких настроений?» (вариант: «Где ты такого нахватался?»).
Я не знал, что на это ответить. Дело было не в том, что я скрывал от матери какие-то свои тайные источники информации, какие-то там страшные libri prohibiti, которые можно было читать только в тёмном углу, вдали от школьного коллектива. Нет, я не знал, что ответить, потому что не мог понять, почему естественный процесс познания определяется такими уничижительными, презрительными выражениями, – «набрался», «нахватался»?
Потом мне стало ясно, что именно так в сознании моей матушки отражается идеологическая политика государства: ни мать, ни государство не могли принять тот факт, что человек что-то и о чем-то думает… сам. Они и представить себе не могли, чтобы этот процесс пробегал не по спущенному сверху плану, а по собственной воле гражданина.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу