«Теоретическая схема» мне была уныло ясна, безнадежно ясна: заявления Стародубцева и показаний активистов для третьей части будет вполне достаточно, тем более что и Стародубцев, и активисты, и третья часть – все это были «свои парни», «своя шпана». Богоявленского же я подвел своим мифическим разговором с Мининым. Богоявленскому я все же не всегда и не очень был удобен своей активностью, направленной преимущественно в сторону «гнилого либерализма»… И, наконец, когда разговор дойдет до Медгоры, то Богоявленского спросят: «а на кой же чорт вы, вопреки инструкции, брали на работу контрреволюционера, да еще с такими статьями?» А так как дело по столь контрреволюционному преступлению, да еще и караемому «высшей мерой наказания», должно было пойти в Медгору, то Богоявленский, конечно, сбросит меня со счетов и отдаст на растерзание… В лагере – да и на воле тоже – можно рассчитывать на служебные и личные интересы всякого партийного и полупартийного начальства, но на человечность и даже на простую порядочность рассчитывать нельзя.
Деталей стародубцевского доноса я не знал, да так и не узнал никогда. Не думаю, чтобы шесть свидетельских показаний были средактированы без вопиющих противоречий (для того, чтобы в таком деле можно было обойтись без противоречий – нужны все-таки мозги), но ведь мне и перед расстрелом этих показаний не покажут… Можно было, конечно, аргументировать и тем соображением, что ежели я собирался «с диверсионными целями» срывать работу лагеря, то я мог бы придумать для лагеря что-нибудь менее выгодное, чем попытку оставить в нем на год-два лишних больше семидесяти пар рабочих рук. Можно было бы указать на психологическую несообразность предположения, что я, который лез в бутылку из-за освобождения всех, кто, так сказать, попадался под руку, не смог выдумать другого способа отмщения за мои поруганные Стародубцевым высокие чувства, как задержать в лагере 72 человека, уже предназначенных к освобождению. Конечно, всем этим можно было бы аргументировать… Но если и ленинградское ГПУ, в лице товарища Добротина, ни логике, ни психологии обучено не было, то что же говорить о шпане из подпорожской третьей части?
Конечно, полсотни дел «по выяснению», из-за которых я, в сущности, и сел, были уже спасены – Минин забрал их в Медвежью Гору Конечно, «несть больше любви, аще кто душу свою положит за други своя» – но я с прискорбием должен сознаться, что это соображение решительно никакого утешения мне не доставляло. Роль мученика, при всей ее сценичности, написана не для меня…
Я в сотый, вероятно, раз нехорошими словами вспоминал своего интеллигентского червяка, который заставляет меня лезть в предприятия, в которых так легко потерять все, но в которых ни в каком случае ничего нельзя выиграть. Это было очень похоже на пьяницу, который клянется: «ни одной больше рюмки» – клянется с утреннего похмелья до вечерней выпивки.
Некоторый просвет был с одной стороны: донос был сдан в третью часть пять дней тому назад. И я до сих пор не был арестован.
В объяснение этой необычной отсрочки можно было выдумать достаточное количество достаточно правдоподобных гипотез, но гипотезы решительно ничего не устраивали. Борис в это время лечил от романтической болезни начальника третьей части. Борис попытался кое-что у него выпытать, но начальник третьей части ухмылялся с несколько циничной загадочностью и ничего путного не говорил. Борис был такого мнения, что на все гипотезы и на все превентивные мероприятия нужно плюнуть и нужно бежать, не теряя ни часу. Но как бежать? И куда бежать?
У Юры была странная смесь оптимизма с пессимизмом. Он считал, что и из лагеря – в частности, и из Советской России – вообще (для него советский лагерь и Советская Россия были приблизительно одним и тем же) – у нас все равно нет никаких шансов вырваться живьем. Но вырваться все-таки необходимо. Это – вообще. А в каждом частном случае Юра возлагал несокрушимые надежды на так называемаго Шпигеля.
Шпигель был юным евреем, которого я никогда в глаза не видал и которому я в свое время оказал небольшую, в сущности, пустяковую и вполне, так сказать, «заочную» услугу. Потом мы сели в одесскую чрезвычайку – я, жена и Юра 138. Юре было тогда лет семь. Сели без всяких шансов уйти от расстрела, ибо при аресте были захвачены документы, о которых принято говорить, что они «не оставляют никаких сомнений». Указанный Шпигель околачивался в то время в одесской чрезвычайке. Я не знаю, по каким собственно мотивам он действовал – по разным мотивам действовали тогда люди, – не знаю, каким способом это ему удалось – разные тогда были способы, – но все наши документы он из чрезвычайки утащил, утащил вместе с ними и оба наших дела – и мое, и жены. Так что когда мы посидели достаточное количество времени, нас выпустили вчистую, к нашему обоюдному и несказанному удивлению. Всего этого, вместе взятого и с некоторыми деталями, выяснившимися значительно позже, было бы вполне достаточно для холливудского сценария, которому не поверил бы ни один разумный человек.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу