Толик продолжал скулить, зорко следя при этом за бабушкой, пытаясь догадаться, куда она спрячет холщовый мешочек с сахаром, из которого достала небольшой кусочек, наверное маме в роддом.
— Ишь, чо надумал — сметаной ему намажь!.. — рассердилась бабушка. — Она положила мешочек с сахаром в сундук и на глазах огорченного Толика закрыла его на замок, а ключ, на шнурочке, как всегда, повесила на шею рядом с крестом. — На нашу семью не только сметаны — воды из колодца, дай Бог, хватило бы.
Отец пришел, когда уже стемнело. Бросив в сенках вязанку щепок, неторопливо вымыл под рукомойником руки и только потом вошел в избу. Даже при тусклом свете коптящей пятилинейной лампы я заметил, что он под легким хмельком. Это было видно по его лицу, на котором в таких случаях просвечивала тихая улыбка доброты и согласия.
— Ну, как, сынки, были у матери? — спросил он и посмотрел на бабушку многозначительным взглядом: он был голоден.
Бабушка тут же засуетилась, достала из еще неостывшей печки чугунок с картошкой, высыпала ее в блюдо и побежала в чулан, где в маленькой кадочке хранились малосольные огурцы последнего сбора.
Хлеб отец всегда резал сам. Делал он это неторопливо, словно священнодействуя. Прижав левой рукой ребро каравая к груди, брал со стола нож и, слегка склонившись над столешницей (чтобы крошки не падали на пол), отваливал от ржаного каравая длинные ровные, как лещи, ломти. И всегда резал хлеба столько, чтобы не было лишних кусков: лучше потом подрезать, чем черстветь объедкам. Эта привычка бережного отношения к хлебу жила в быту русского крестьянина как религия, она переходила от одного поколения к другому и была своего рода мерилом отношения человека к земле, к хлебу.
Положив два ломтя в прохудившееся блюдо, отец отодвинул каравай на край стола, накрыл его холщовым полотенцем с красными петухами, лежавшем тут же рядом, и ребром правой ладони аккуратно и неторопливо смел крошки хлеба в левую, подставленную лодочкой. И тут же (я любил наблюдать этот молниеносный полет руки отца) ловким, проворным движением отправлял их в рот. Я всегда при этом удивлялся: ни одна крошка не падала на пол. И не раз мечтал: вырасту большим — всегда хлеб буду резать сам, так, как отец.
Горячая картошка «в мундире» еще дымилась парком печного духа. Потрескавшаяся и рассыпчатая, она дразнила своим запахом. И хотя все мы, братья, уже поужинали, вроде бы до отвала «набузырились» этой же картошки из ведерного чугуна в прихлебку с доброй кружкой снятой простокваши (сметану бабушка собирала маме в роддом), и все-таки при виде терпко пахнувших чесноком и укропом малосольных огурцов, принесенных бабушкой из чулана, начали глотать слюнки. Отец это заметил. По лицу его скользнула догадливая улыбка.
— Ну, что, мельницы китаисовы, жернова вхолостую крутятся? Давайте, присаживайтесь, на всех хватит.
Бабушка еще не успела и рта раскрыть, чтобы назвать нас «анчутками», у которых «вечно глаза голодные», как все мы уже облепили отца, кто на лавке, кто на сундуке и, обжигая пальцы и рот рассыпчатым картофелем, воровато следя друг за другом, дули то на пальцы, то на картошку. Тут же один за одним заглядывали в чугун, чтобы соизмерить скорость еды с тем, что там осталось.
— Не жадничайте, ешьте как люди! — строго сказал отец, неторопливо нарезая огурцы колечками. — Поди не на покосе, а за столом.
Мы сразу же поубавили прыти, зная норов отца: рассердишь по-настоящему — всем придется пулей вылетать из-за стола.
— А где Мишка? — спросил отец.
Очистив картошку, он посыпал ее крупной серой солью.
— Пошел в кино, — ответил Толик и зыркнул на бабушку, принесшую из сенок охапку щепок на завтрашнюю растопку. — За приямок бабаня дала ему двадцатник. А нам с Петькой за то, что мы целый день отгоняли от капусты Юдинского теленка, ничего не дала.
По избе разлился терпкий, холодящий ноздри запах сосновой смолы.
— Не дала, дак посулила, — ответила бабушка, колготившаяся у загнетки с молочными горшками, которые ставила на прожарку.
— Дык, это когда капусту срубим, — поддакнул Петька и, нырнув в огромный чугун рукой, вытащил из него развалившуюся почти в лохмотья картофелину, бросая при этом взгляд на последний кружочек огурца, лежавший на треснутой тарелке с изображением красной звезды.
Я знал эту тарелку столько, сколько помнил себя, а вот кто разбил ее — до сих пор осталось семейной тайной. Помню даже строгую отцовскую ругань, когда на его вопрос «Кто разбил?» мы, братья, насупившись молчали.
Читать дальше