Но дома снова и снова ожидало гнетущее разочарование. Отца не было, но надежда не умирала, и я с безумной тоской ждал следующего дня, ведь завтра всё может измениться, и проваливался в глубокий тяжёлый сон, чтобы с утра начать всё с начала.
Порой мучила надоедливая мыслишка, а узнаю ли я своего папку, если встречу, и сколько ни пытался вспомнить его лицо, облик, не мог, но был уверен, что при встрече узнаю. Всё, что сохранила моя детская память об отце, это проводы его на войну, которые помню до сих пор. Случилось это печальное и памятное событие 7 июля первого года войны в жаркий полдень, когда солнце своими слепящими золотистыми лучами заливало всю горницу, полную незнакомых мне людей, тесно сидевших за столом. В комнате накурено, душно, хотя все створки открыты настежь. Мы с Риммой смиренно сидим на родительской кровати среди подушек, Виталик хнычет в детской кроватке в углу, Люся на руках у бабы Лепистиньи. Слышатся сбивчивые громкие голоса, чей-то одинокий плач, а мы с Риммой ничего из происходящего не понимаем и с немым удивлением и детским испугом таращимся во все глазёнки на происходящее, готовые вот-вот разреветься. За столом вижу низко склонённую голову отца с волнистыми пышными волосами, рядышком его родители, баба Анна и дед Петро, приехавшие на проводы из другой деревни. Тут же, за столом, вижу деда Арсентия и могутную, статную фигуру дяди Лавруши, родного брата мамы, и её раскрасневшееся, взволнованное, красивое лицо. О чём тогда говорили за столом, мы по малолетству не понимали, и в нашей слабой памяти ничегошеньки не отложилось, и сколько потом маму ни расспрашивал, она тоже вспомнить не могла. Сколько времени продолжалось застолье – не помню.
Неожиданно для всех за окном заурчала подъехавшая машина, полная людей, и длинно, казалось, требовательно посигналила. Застолье, будто в испуге, чуть притихло, потом все разом, перебивая друг друга, громко заговорили, задвигали стульями и стали выходить на улицу, неуклюже толкаясь в дверях. Кто-то громко, навзрыд, заплакал, и тут, перебивая всех, резанул слух такой надрывный, заходящийся плач бабы Анны, и было в этом слёзном причитании столько невыразимой разлучной тоски и неизбывного горя, что мы с Риммой в испуге заголосили во весь голос, сливаясь в общий прощальный плач. Тут же чьи-то сильные руки подхватили меня с кровати, вынесли на улицу и опустили рядом с отцом, который стоял у зелёного борта полуторки и прощался с провожающими. И в последний момент, когда со всеми простился, отец подхватил меня на руки, высоко взметнул над собой, потом порывисто прижал моё мокрое лицо к себе и крепко поцеловал в ревущий рот. Тут же машина тронулась и, завывая мотором, поднимая дорожную пыль, скрылась за деревней под прощальные возгласы и плач односельчан.
На этом моя память об отце обрывается. Единственное, о чём горько жалею всю жизнь, что не запомнил тогда лица своего отца. Уплыло оно от меня навсегда, будто в густом тумане скрылось, и разглядеть сквозь этот туман самое родное для меня на свете лицо так никогда и не смог.
Позже мама рассказывала, что на той полуторке они с бабой Анной поехали провожать отца в район до последнего момента, как тронетс я поезд, но не вышло у них. В Макушино привезённых из разных деревень мужиков куда-то сразу увели вместе с отцом, и больше они его не увидели, сколько ни бегали на станцию и вдоль стоящих и отходящих поездов. Как-то сразу потерялся тогда отец, что и помахать вдогонку уходящему поезду не смогли. С горькой виноватостью вспоминала мама, что тогда по дороге в Макушино, когда тряслись на полуторке, полной призванных на войну мужиков и провожающих, отец, не стыдясь своих слёз, тихо говорил им с какой-то обречённостью, что живым с войны не вернётся, но и беспомощным калекой не хочет вернуться, пусть лучше убьют. И сколько они с бабой Анной ни утешали его, утешить не могли. Мама всё винила себя, что в те прощальные минуты так и не смогла найти подходящих слов, чтобы успокоить отца, подбодрить, хотя самой было не лучше, да и баба Анна исходила слезами, глядя заплаканными глазами на своего старшего сынка, уезжавшего на войну. Видимо, загодя чуяло любящее материнское сердце, что не увидит она больше своего первенца, умрёт в тяжелейшем сорок втором году, когда отец уже числился пропавшим без вести, да и от младшего Гриши писем с войны тоже не было.
Той ночью, как проводили отца на войну, случилась небывалая на моей памяти гроза. Ночевать в нашем доме с нами осталась баба Лепистинья, но я этого не знал, а скорее, заспал. И в испуге проснулся от страшных, оглушающих раскатов грома, сотрясавших наш хилый домишко. И, оглушённый и ослеплённый в кромешной ночи яркими вспышками молний, дико заорал, соскочил с кровати, настежь распахивая все двери, и выбежал в бушующую грозу, под проливной ливень и изо всех силёнок побежал к соседнему дому, где жила баба Лепистинья. По дороге поскользнулся и упал в лужу, заходясь в крике, откуда меня и выудил дед Арсентий и на руках занёс в свой дом, а следом прибежала перепуганная баба Лепистинья. С той памятной ночи я стал заикаться, и этот вредный недостаток досаждал мне почти все моё детство, но с годами незаметно прошёл. Много потом всяких гроз прогромыхало в моей жизни, но та, июльская, сорок первого года, до сих пор помнится самой грозовой и памятной, ибо стала предвестником других, более жестоких гроз, сопровождавших меня почти всю жизнь.
Читать дальше