Тропинину замечательно удалось передать не столько «поэтический пыл», не то, как «мысли в голове волнуются в отваге», сколько предшествующее «лирическое забытье»:
И забываю мир - и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем.
Кипренский «изобразил Пушкина каким-то денди, а не поэтом», - заметил Тарас Шевченко в своей повести Художник. Хотя это суждение не совсем справедливо, здесь уловлен, так сказать, петербургский тон в облике и повадке Пушкина на портрете Кипренского - это не домашний, а светский облик поэта. Все построено, как обычно у Кипренского, на тончайших нюансах: по видимости простой композиционный прием - как бы «пустынное» пространство вокруг уподобленного скульптурному бюсту объема с замыкающим контуром - создает атмосферу одиночества вместе с ощущением воинственной собранности, сосредоточенности. Скульптурным ассоциациям способствует темный бронзово-оливковый колорит и мягкое золотистое мерцание фона, оттеняющее словно прочеканенный силуэт; не говоря уже о рифмовке со статуэткой музы (лира в ее руках - атрибут Эрато, музы лирической поэзии). Эти черты классицистической нормы соединены с таким внешне сугубо романтическим предметом, как ткань накидки - шотландская клетка вошла в моду в связи с увлечением романами Вальтера Скотта. Но она необходима здесь и для оживления цветовой монохромности, и для выявления, по контрасту, изгиба упругой, словно оковывающей силуэт линии. Кроме того, пестрая игра цвета требовалась, чтобы уравновесить светлеющую на черном кисть руки, восхитительно написанную, прямо отсылающую к пушкинской строке о «красе ногтей».
Тщательность письма как бы предостерегает нас от небрежности рассеянного внимания, призывая к чуткой пристальности, с которой мы, повторяя взгляд художника, должны всмотреться в черты Пушкина. Автору этих строк довелось, во время подготовки выставки Кипренского, изучать живописную фактуру портрета, разглядывая ее в микроскоп. Тонкослойная живопись с мастерски точными касаниями кисти особенно сильное впечатление производит тем, как выписаны глаза. Художник уловил неповторимый цвет глаз, светлых (современники говорили даже о голубых глазах Пушкина), но могущих быть и холодного, и золотистого теплого оттенка. Схвачен и эффект ярких белков, заставляющих не столько видеть, сколько ощущать смуглоту лица. Свидетельства о безусловном сходстве портрета вполне авторитетны. Отец поэта признавал, что «лучший портрет сына моего суть тот, который написан Кипренским».
Стоит отметить, что «веселый» Пушкин 1820-х годов, хотя и ссыльный, но увенчанный славой и популярностью, отличается от Пушкина 1830-х, подвергаемого злорадным упрекам в потере читательского интереса, уже вступившего в тот круг, где разыгралась трагедия его гибели. Этот поздний Пушкин, естественно, - за пределами даты, обозначенной на портрете Кипренского. Однако трудно отделаться от чувства, что здесь перед нами - весь Пушкин: образ этого портрета вполне адекватен тому представлению о зрелом и позднем Пушкине, каким оно возникает из воспоминаний современников, да и, собственно, из самого творчества поэта. Смесь сосредоточенной строгости с чуть заметным налетом тревожности не просто придает образу портрета психологическую глубину,но и допускает возможность странного временного сдвига при восприятии портрета, когда становится возможным отождествление запечатленного в потоке времени облика поэта с вневременным понятием «Пушкин». Уже одно то, что создание Кипренского оказалось способным выдержать натиск ревнивого любопытства потомков, есть удостоверенное временем свидетельство мудрого мастерства, одновременно с высокой человеческой отзывчивостью и полнотой художественной ответственности, каковой,судя по всему, сам себя облек Кипренский, создавая этот портрет.
Пушкину портрет очень нравился. Вослед написанию портрета поэт сочинил стихотворное послание Кипренскому. Хотя и потрясенный «ужасным известием» о смерти
Портрет Александра Сергеевича Пушкина. 1827
Государственная Третьяковская галерея, Москва
Дельвига (январь 1831), он через Плетнева приобрел портрет у вдовы Дельвига на деньги из гонорара за Бориса Годунова. С тех пор портрет обитал в его доме, затем в семье, пока внук поэта не передал его в 1916 году в Третьяковскую галерею.
Читать дальше