Кузин ошибся. Беспартийный Гурвич, пожилой, больной, чуть приволакивавший ногу, не помышлял о школе и не писал в ЦК. Написал это я в предчувствии скорой бездомности и нужды. Ф. Головенченко, к которому попало письмо, не снизошел до личного ответа.
Равную с Поповым оплату получал, по высокому чину, и начальник пожарной части ЦТКА!
Кавычки у слова «уничтожить» — из «Красной звезды». В них все ничтожество и нелогичность разоблачителей: зачем тут кавычки? Оказывается, нужно, чтобы одновременно сказать: усилия злоумышленников тщетны, великое творение неуничтожимо, потуги критика напрасны.
В зале было несколько престарелых еврейских писателей-ортодоксов, зачем-то сбегающихся на подобные аутодафе. Один из них, глуховатый, не расслышал реплики Первенцева и спросил у соседа: «Вус от эр гезагт?» («Что он сказал?») — «Эр полимизирт мит Юзовски», — услышал он деловитый, горделивый даже, ответ. («Он полемизирует с Юзовским».)
Вот отрывки из моих писем в Киев, Вале (от 30 и 31 марта 1950 года, когда работа над рукописью еще не завершена): «Знаешь, как тяжело перечитывать написанное год назад! Все не так, все не то, все раздражает… Основательно сокращаю, но, кажется, не порчу». «Не думай, что исправляя, я позволю себе отделываться пустяками. Буду править жестоко, как чужую рукопись, которая пришлась по душе. И даже резче, чем чужую, потому что не побоюсь никого обидеть!»
«Сейчас уже, верно, Вы отдали рукопись, — писала мне Лидия Витольдовна из поселка художников в Песках 12 августа 1950 года, — и в тягостном ожидании? Во всяком случае, если бы добрые пожелания могли оказывать действие на результат, то Вы вполне бы обошлись пожеланиями нашего дома для достижения успеха. Но так или иначе — он обязательно будет! Я уже успела привыкнуть и к Максутовым, и к Завойко и не могу дождаться того времени, когда они опять придут в наш дом, в хорошем переплете, хорошей печати».
Просьба Фадеева касаться только истории основательно задела Тарле. «В общем, — писал он ниже, — роман передает близко к действительности истории события 1854–1855 гг. на Камчатке. Он, мне кажется, будет очень читаться. Русские люди показаны хорошо. А если бы они не были, такими уж совершенными, но были бы хоть маленькие грешки (как у лермонтовского Максима Максимовича или у толстовского Кутузова), то было бы еще лучше. Но это уже из другой оперы: меня просили оценить лишь с чисто исторической точки зрения».
Встречи с Алексеем Сурковым тех лет были для меня неожиданно дружественны и открыты, я должен это сказать, как и то, что мы прежде не были знакомы. Во Внукове, закончив разговор о книге, Сурков как-то неожиданно перешел к поэзии, прочитал вслух по памяти что-то из Бёрнса в переводе Маршака, заговорил о своих литературных затруднениях, о потере мужества писать новые стихи. Все чаще, сказал он, после того, как прочитаешь Шекспира, Пушкина или того же Бёрнса, не решаешься писать свое. Оно кажется таким малым, необязательным, уже написанным другими и много лучше. В молодости все воспринималось иначе…
При другой встрече в Москве на улице Горького Сурков папку с моей рукописью (когда ее снова погнали по «кругу») с силой брякнул на какую-то тощую рукопись. «Видел, на что я положил роман? Это — символично! Смотри!» Он приподнял мою рукопись, под ней лежала пьеса Софронова «Карьера Бекетова». При всех своих прегрешениях Сурков знал цену Софронову.
За несколько лет до смерти мой друг и земляк Борис Ямпольский написал теперь хорошо известную повесть «Арбат» — об одном дне жизни приарбатского обитателя перенаселенной коммунальной квартиры, о блужданиях по Арбату и прилегающим улицам и доходящих до болезненности страхах сталинской поры. Как-то в Переделкине, слушая рассказ о наших скитаниях по режимным улицам, он вдруг взмолился, опасаясь, что я поскуплюсь: «Отдай мне это слово! Режимная улица! Понимаешь, как это точно ложится?! „Режимная улица…“» Я хорошо знал повесть и сразу согласился, — трудно было представить себе более подходящее название. Но в журнальной публикации нашлось другое: «Московская улица».
Горбунов Кузьма Яковлевич.
«Новый мир», 1988, № 9.
А. Твардовский записал в рабочей тетради 9 апреля 1955 года: «Собрание по поводу создания Московской организации. Тот же Сурков. Ощущение омерзения, оскорбления, усталости, почти отчаяния от всех речей и всей меры, где так-сяк, а, по Суркову, оказывается, вся „скверна“ восходит к четырем статьям „Нового мира“. Стоило мне ходить за этим, сидеть там 6 часов? Но не пойти нельзя — день и ночь на примете, помянули и пропуск предыдущего собрания» («Знамя», 1989, № V).
Читать дальше