Откуда все это у Бориса Константиновича Рубцова, немолодого ученого, редактора, москвича?
Вскоре после освобождения Владивостока в 1920 году из бухты Золотой Рог вышел на Камчатку военный корабль с отрядом бойцов на борту. Начальником штаба отряда был молодой офицер, воспитанник морского корпуса Борис Рубцов. Отряд командировался на Камчатку, к побережью Охотского моря и в Гижигинскую губу, для подавления бесчинствовавших там банд вчерашних соратников Пепеляева и Бочкарева. Военная кампания на Камчатке оказалась долгой, небывало трудной по природным условиям и отсутствию снабжения и связи, потребовала исключительного мужества и самоотверженности.
Разделив со всеми тяжести походов, сражений, нужду и голод, Рубцов по страсти прирожденного историка, пробудившейся в нем еще в морском корпусе, собирал документы, свидетельства так затянувшейся на Дальнем Востоке гражданской войны.
К возвращению во Владивосток бумаг набралось на плотно набитый мешок, и случилось так, что Борису Константиновичу самому пришлось спасать от огня свои сокровища. От огня, но не от пожара: во дворе здания, где разместилось командование, жгли архивы — кипы папок и вороха бумаг. Шаг горький, опрометчивый, но объяснимый по тому смутному и беспечному времени; отгремели бои, враг разбит, сброшен в море — пусть с огнем и дымом уйдут и эти свидетельства его земного существования. Исторический, непреходящий смысл этих бумажек мало кому приходил тогда в голову. Среди тех, кто стоял неподалеку от полыхавших бумаг, был и главком, тридцатидвухлетний Василий Константинович Блюхер. Рубцов бросился к нему, выпросил для себя камчатский непромокаемый мешок и унес его.
Теперь эти сбереженные бумаги, систематизированные, пронумерованные, лежали передо мной — Рубцов выкладывал папку за папкой, отмахиваясь от предостережений жены. Открыв во мне собеседника, знающего Камчатку и западное побережье Охотского моря, тамошние поселки и бухты, Борис Константинович разворачивал передо мной, месяц за месяцем, эпизоды давней борьбы и сказал, что я могу теперь же унести с собой все документы…
Но как это сделать! При первом появлении в доме взять в охапку десятки папок, все самое дорогое, все прожитое некогда хозяином дома! Его порыв был прекрасен, но нравственное чувство и даже чувство меры потребовали не торопиться, отложить все хотя бы до второй или третьей встречи, когда импульсивное движение сменится спокойным, трезвым решением Рубцова. И жена, безрадостная, кажется, задетая внезапной щедростью мужа, сдерживала меня своим присутствием. И бездомность связывала: завтра Шурочке Костюковской надо будет вернуться с детьми в Москву, в городок Моссовета, и мы снова на улице, — куда мне с драгоценным архивом, если в нашем скитальчестве не нашлось места для двух уникальных альбомов Зиновия Толкачева!
Я поблагодарил, сказал, что непременно воспользуюсь приглашением и приду еще, его живой рассказ важнее бумаг, — когда я узнаю подробнее обо всем, я смогу и документы прочесть с толком…
Но встретиться нам больше не привелось: Борис Константинович Рубцов умер.
Снова наступили черные месяцы проволочек, лицемерия и лжи Лесючевского, недопуска меня в кабинет; разве что выглянет из двери кабинета и скажет уклончиво: вопрос решается, не торопите меня, новостей нет, о наборе говорить рано и т. д. и т. п.
Был особенно запомнившийся день — день отчаяния, когда все показалось бессмысленным. Я отсидел в приемной с полудня, до 18 часов оставалось 15–20 минут, и думалось, они будут отданы мне. Но в приемную вошла молодая прекрасная женщина, женщина на сносях, — даже заметный живот придавал ей еще больше грубоватой прелести и необоримой жизненной силы. Кивнув секретарше, она проплыла в кабинет Лесючевского.
Уже я был не нужен этой жизни. Была молодая женщина, ее право царственно прошествовать в начальственный кабинет, свободно и независимо двигаться по грешной земле, не тревожась судьбами людей второго сорта. А в чреве ее — новая жизнь, и будущие и бесспорные права нового поколения, их привилегии, — в этой жизни не найти и крохотного местечка для нас с Валей и наших детей… («Бросьте! — предрекал мудрый Кривицкий. — Кому нужен ваш роман: они не хотят от вас никакого романа».) Странно, противоестественно, несправедливо, но эти два существования — их уже было два! — изначально святые и прекрасные, сделались вдруг для меня метафорой моего собственного несуществования. И бетонированная плоская кровля здания за открытым окном приемной Лесючевского, кровля-двор, где на веревках сушилось белье, играли дети, откуда время от времени, несмотря на металлические сетчатые ограждения, бросались вниз самоубийцы, — кровля эта показалась и мне дающей вечное успокоение . На миг, но этот миг запомнился, как первая, яростная атака слепого отчаяния на уставшее сердце.
Читать дальше