Продолжение обеда прошло спокойно. Я склонился над тарелкой, и скромная еда показалась мне гораздо более вкусной. Все мне нравилось, потому что я вновь увижу Никиту. Я попросил себе еще порцию отварной говядины с морковью.
Неужели это был он? Я пытался узнать моего Никиту, того – с эмигрантского парохода – в незнакомом мальчике, который раскрыл мне, улыбаясь, объятия на пороге своей комнаты. Он очень вырос за три года, его лицо вытянулось, черты стали более четкими, едва заметный пушок оттенял верхнюю губу; голос, деформированный ломкой, звучал неровно, и – деталь, которую нельзя не заметить, – носил короткие брюки для гольфа, достигавшие середины икры, в то время как я по воле мамы все еще надевал шорты. Служанка в белом переднике и маленьком чепчике встретила меня внизу в вестибюле и церемонно провела до двери «месье Никиты» на третьем этаже небольшого особняка. Как только она ушла, он посадил меня рядом с собой перед столом, заваленным, как кафедра школьного учителя, книгами и исписанными листами, и мы принялись, перебивая друг друга, рассказывать о наших похождениях. Я узнал, таким образом, что он высадился в Марселе, что начал там учебу и продолжил ее в Лионе, прежде чем окончательно обосновался в Париже, где посещал лицей Джансон-де-Сейи. Он учился в четвертом классе. Я был моложе его на два года, поэтому – естественно – ходил только в шестой. И, конечно, спрашивал себя – не будет ли разница в возрасте с Никитой преградой для нашей дружбы.
Чтобы придать себе вес, я рассказал ему, что лицей Пастера, учеником которого я был со времени нашего приезда во Францию, отличался достаточной свободой дисциплины и современным уровнем преподавания. Он охотно мне верил. Мы с увлечением принялись рассказывать анекдоты об учителях, о товарищах и об отчаянных потасовках. После отчета о ежедневных занятиях нам, казалось, было больше нечего сказать друг другу. Я вспомнил, что на пароходе мы отлично проводили время с другими детьми эмигрантов, играя в гражданскую войну. Разделившись по жребию на два лагеря – с одной стороны монархисты, с другой – большевики, мальчишки носились по палубе, имитируя звуки пулемета, кричали и колотили друг друга, пели победные гимны и стрелялись бумажными шариками. Однако время детских развлечений прошло. Даже оловянные солдатики не занимали нас больше. Я с сожалением замечал, что скучал с Никитой. Я так надеялся на нашу встречу, что почти сердился на него за слишком довольный и счастливый вид, за нарядную одежду. Хотелось, чтобы он удивил меня чем-то иным, а не роскошью своего дома на улице Спонтини и множеством книг. Для чего-то он с гордостью объявил мне, что был вторым в сочинении по французскому. У меня тоже были хорошие оценки по французскому в этом месяце, однако я не хвастался этим. Неожиданно мне вспомнилось, что на пароходе мы говорили во время шуточных потасовок по-прусски. А что же теперь? Он нашел мое замечание уместным. Как и у нас, у Воеводовых говорили равно на двух языках. Однако Никита признался мне, что когда ему нужно объяснить что-то важное, на ум, естественно, приходят французские слова. Я сказал, что со мной происходит то же самое.
– Это фатально, – признался он. – Когда живешь в какой-либо стране, она, хочешь не хочешь, завладевает тобой с помощью своих слов, своих книг, своих пейзажей… Я вижу, что даже мои родители, которые, как и твои, упрямо продолжают держаться за Россию, с каждым днем все больше привязываются к Франции…
Это замечание заставило нас приумолкнуть. С каждой минутой ощущение напряженности и отстраненности усиливалось. Казалось, что столь долгожданная встреча неожиданно превращалась в тяжкое испытание. Я решил, что меня нечасто будут видеть на улице Спонтини. Мы все еще молчали, когда та же служанка, которая встретила меня у входа, пришла позвать нас на обед.
Родители Никиты уже ждали в гостиной. Я, помнится, видел их в перерыве между потасовками на палубе парохода, однако мое воспоминание было таким смутным, что показалось, будто бы я встретился с ними в первый раз. Георгий Воеводов, махинации которого с удовольствием разоблачал мой отец, был маленьким, толстым, жизнерадостным человеком с черепом лысым, как яйцо, и хитрыми глазками. Я подумал, что внешность этого очень круглого господина типична для опасного преступника. Папа, должно быть, был плохо осведомлен. Что касается матери Никиты – Ирины Павловны Воеводовой, – то ее худоба, ее бледность и тик, подергивавший уголки губ, свидетельствовали о нервном заболевании. Вместо того, чтобы почувствовать себя непринужденно, я из-за напряженности решил, что нарушил обычаи дома. Однако, когда перешли к столу, г-жа Воеводова, стараясь казаться любезной, спросила меня о семье. Чтобы не отстать от нее, муж тоже захотел узнать, чем занимаются мои родители, продолжил ли папа кинематографические эксперименты после неудачного фильма «Ради женской улыбки» , были ли у него другие планы, доволен ли он результатами своего пребывания во Франции. Эти вопросы меня очень смущали. Гордость не позволяла мне признаться, что после коротких мгновений счастья и роскоши мы жили скудно, перебиваясь «от одного дня к другому», что папа вынужден был жить случайными заработками, тайным одалживанием денег и продажей последних драгоценностей. Конечно, Георгий Воеводов догадался об истинном положении дел, слушая мой сбивчивый рассказ, так как вдруг, воспользовавшись тем, что рядом с ним сидел какой-то пожилой русский господин, в котором я угадал близкого родственника маленького семейства с улицы Спонтини, сменил тему разговора и перешел к политике. Ловко манипулируя ножом и вилкой, он принялся говорить об опасности экспансии русского коммунизма, двусмысленном отношении французов к советской власти, глупом разделении эмигрантов на монархистов и либералов. Точь-в-точь такие разговоры вел у нас дома мой отец. Эта мысль успокоила меня, и, облегченно вздохнув, я с наслаждением ощутил вкус еды.
Читать дальше