В своеобразной нашей тюрьме я следил с любовью за литературным развитием Пушкина; мы наслаждались всеми его произведениями, являвшимися в свет, получая почти все современные журналы. В письмах родных и Энгельгардта, умевшего найти меня и за Байкалом, я не раз имел о нём некоторые сведения. Бывший наш директор прислал мне его стихи – «19 октября 1827 года»:
Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы.
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
Бог помочь вам, друзья мои,
И в счастье, и в житейском горе,
В стране чужой, в пустынном море
И в тяжких пропастях земли!
И в эту годовщину в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма, заживо погребённых, которых они не досчитывали на лицейской сходке.
Впоследствии узнал я об его женитьбе и камер-юнкерстве; и то и другое как-то худо укладывалось во мне: я не умел представить себе Пушкина семьянином и царедворцем; жена-красавица и придворная служба пугали меня за него. Всё это вместе, по моим понятиям об нём, не обещало упрочить его счастье.
Проходили годы; ничем отрадным не навевало в нашу даль – там, на нашем западе, всё шло тем же тяжёлым ходом. Мы, грешные люди, стояли как повёрстные столбы на большой дороге: иные путники, может быть, иногда и взглядывали, но продолжали путь тем же шагом и в том же направлении…
Между тем у нас с течением времени, силою самих обстоятельств, устроились более смелые контрабандные сношения с Европейской Россией – кой-когда доходили до нас не одни газетные известия. Таким образом в генваре 1837 года возвратившийся из отпуска наш плац-адъютант Розенберг зашёл в мой четырнадцатый номер. Я искренно обрадовался и забросал его вопросами о родных и близких, которых ему случалось видеть в Петербурге. Отдав мне отчёт на мои вопросы, он с какой-то нерешительностью упомянул о Пушкине. Я тотчас ухватился за это дорогое мне имя; где он с ним встретился?
как он поживает? и проч. Розенберг выслушал меня в раздумье и наконец сказал:
– Нечего от вас скрывать. Друга вашего нет! Он ранен на дуэли Дантесом и через двое суток умер; я был при отпевании его тела в Конюшенной церкви, накануне моего отъезда из Петербурга.
Слушая этот горький рассказ, я сначала решительно как будто не понимал слов рассказчика, так далека от меня была мысль, что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд. Это был для меня громовой удар из безоблачного неба – ошеломил меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце 52. Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме – во всех кружках только и речи было, что о смерти Пушкина – об общей нашей потере, но в итоге выходило одно – что его не стало и что не воротить его.
Провидение так решило: нам остаётся смиренно благоговеть пред его определением. Не стану беседовать с вами об этом народном горе, тогда несказанно меня поразившем, оно слишком связано с жгучими оскорблениями, которые невыразимо должны были отравлять последние месяцы жизни Пушкина. Другим, лучше меня далёкого, известны гнусные обстоятельства, породившие дуэль; с своей стороны скажу только, что я не мог без особого отвращения об них слышать, меня возмущали лица, действовавшие и подозреваемые в участии по этому гадкому делу, подсекшему существование величайшего из поэтов.
Размышляя тогда, и теперь очень часто, о ранней смерти друга, не раз я задавал себе вопрос: «Что было бы с Пушкиным, если бы я привлёк его в наш союз и если бы пришлось ему испытать жизнь, совершенно иную от той, которая пала на его долю?»
Вопрос дерзкий, но мне, может быть, простительный! – Вы видели внутреннюю мою борьбу всякий раз, когда, сознавая его податливую готовность, приходила мне мысль принять его в члены тайного нашего общества; видели, что уже почти на волоске висела его участь в то время, когда я случайно встретился с его отцом. Эта пустая и ничего не значащая встреча между тем высказалась во мне каким-то знаменательным указанием… Только после смерти его все эти, по-видимому, ничтожные обстоятельства, приняли в глазах моих вид явного действия, промысла, который, спасая его от нашей судьбы, сохранил поэта для славы России.
Положительно, сибирская жизнь, та, на которую впоследствии мы были обречены в течение тридцати лет, если б и не совсем иссушила его могучий талант, то далеко не дала бы ему возможности достичь того развития, которое, к несчастью, и в другой сфере жизни несвоевременно было прервано.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу