После 1974 года информация о спортсмене, с которым я вместе пережил тот трудный матч, поступала только из редких газетных заметок, слухов о написанном в его книгах, сообщений единственного в то время шахматного корреспондента Рошаля об очередных «выходках» Корчного в матчах с чемпионом мира.
Судя по всему, он оставался таким же, каким был всегда,— резким в оценках людей, непримиримым с теми, с кем не нашел общего языка в прошлом, по-прежнему ищущим конфликта, находя в нем источник своего вечного боевого духа, ярко выделяющего его этим качеством из многих других.
Не буду скрывать, я ждал этой встречи и как человек, и как профессионал. Как человек — поскольку всегда любил таких, оголенных в реакции на все окружающее людей. Да, нам было что вспомнить из нашего общения, вспомнить и посмеяться. Как профессионал — в связи с тем, что до сегодняшнего дня не имел ответов на некоторые вопросы, и они, как белые пятна на карте, манили меня своей тайной. Что было в Багио? Почему, сравняв счет, он сразу же проиграл 32-ю партию и матч? И почему таким беспомощным был в Мерано? И что, кстати, случилось в Москве, в том самом 1974 году, когда после двух побед при счете 2:3 вдруг «кончился» тот самый боевой дух и, более того, после возвращения на матч его жены он впервые противился моим попыткам мобилизовать его волю?
...Портье набирает его номер, и я слышу хорошо знакомый голос.
— Виктор Львович? Вас беспокоит человек, с которым вы не виделись шестнадцать лет.
Слышу его смех и затем слова:
— Я понял. Но я принимаю душ. Вы могли бы подождать минут десять?
Двери лифта прямо передо мной. Представляю, как он выйдет сейчас в холл и сразу недоверчиво посмотрит по сторонам, как делал всегда, входя в новое помещение. И лицо его будет готово мгновенно преобразиться, и уже через секунду выражение настороженности трансформируется в ироническую улыбку или в злую гримасу, в зависимости от того, что и кого увидит он перед собой. Но это, я знаю, всегда будет на сто процентов искренне, будет точной копией его сиюминутного состояния, какой-либо лжи или недосказанности нет места в его самовыражении.
...Третий час идет наш разговор, завтра ему играть, и надо бы ограничиться, но он увлечен разговором, получившимся уходом в прошлое, и жаль прерывать горение его монолога, жаль возвращать его в настоящее, в Испанию. И я отказываюсь от этой мысли и снова полностью включаюсь в разговор. Он мгновенно чувствует это изменение во мне и в ответ зажигается с новой силой, повышает голос и усиливает жестикуляцию — артистический тип человека!
— Вот вы говорили, что я могу вернуться. Но как возвращаться, если Карпов как был председателем Фонда мира, так и остался председателем Фонда мира, да еще и стал депутатом! Где она — ваша перестройка, где? Кто эти люди, которые кричат о перестройке?
Пауза затянулась. Корчной смотрел в пол, склонившись вперед, обхватив колени руками. Потом поднял голову и тихо произнес:
А вы действительно думали, что я могу вернуться? Почему?
Потому что у вас было больше болельщиков, чем у других. И друзей.
Корчной снова смотрел в пол и еще тише, словно самому себе, сказал:
— Да, это потому, что я всегда говорил то, что думал. Он снова замолчал, потом резко выпрямился и громко заговорил:
Нет. Это невозможно. Скучают не по месту, а по людям. А люди моего поколения никогда не перестроятся. Так получилось в моей жизни, что я оказался в ссоре со своим поколением. Петросян, Геллер, Таль, Полугаевский — они все предали меня. Все работали с Карповым против меня.
В последнее время Россию посещают те, кто эмигрировал в те же годы, что и вы. Писатели Максимов, Владимов говорили в своих интервью, что они могли бы вернуться, но их никто не зовет. А если бы позвали вас?
Его ответ прозвучал мгновенно:
— Это невозможно!
И снова задумался. Я тихо, боясь спугнуть его думу, спросил:
- Не скучаете по Ленинграду?
- Нет,— к моему удивлению, спокойно ответил он.— Я же сказал, что скучают не по месту, а по людям. Но я не скучаю. Я сказал себе в 1976 году: «Я уезжаю навсегда!» Это очень важно: сказать себе эти слова — «уезжаю навсегда»!
Но и многие другие говорят себе эти слова, а потом выясняется, что где-то внутри, в подсознании, они не готовы к тому, чтобы не тосковать.
Да, я знаю таких людей. Тот же Сосонко. Теперь у него дом в Амстердаме, но живет он по-прежнему Россией, выписывает русские газеты. Это страшное раздвоение.
Он резко откинулся на спинку кресла, ослабил завязь галстука, расстегнул ворот рубашки и замер на несколько секунд. Взгляд остановился, он ничего не видел сейчас — распознать это было нетрудно. Он формулировал какую-то очень важную для себя мысль, и я с нетерпением ждал продолжения его монолога. Диалог давно перешел в монолог, и это устраивало меня. Но еще больше, как я понимал, это устраивало моего собеседника. Это было нечто явно более значительное, чем работа его мыслительной сферы. В каждое слово он вкладывал сильные чувства: он всегда и был таким — не разделял мысли и чувства.
Читать дальше