Я побывал на нескольких лекциях и семинарах в институте им. Пуанкаре и Сорбонне. Случилось так, что на первом же семинаре один молодой француз по имени де Поссель заговорил об одном из моих собственных достижений. Это преисполнило меня гордостью. (Де Поссель и по сей день преподает в Париже.) Меня пригласили прочитать лекцию в зале, носившем имя математика Эрмита, и еще одну в зале им. Дарбу. Залы эти и улицы, названные в честь Лапласа, Монжа, Эйлера и других, явно свидетельствующие о той дани, что воздавалась абстракциям — плодам трудов математиков, — еще более, словно крепленое вино, усилили мое общее состояние эйфории. И я, по своей молодости, думал: «Если бы только когда-нибудь, сотню лет спустя, какая-нибудь маленькая улочка или аллея была названа моим именем.»
В октябре я решил поехать в Англию, в Кембридж. Штейнгауз снабдил меня письмом к профессору Г. X. Харди — настоящей легенде математического мира. Во Львове его открытия в теории чисел были хорошо известны, а мой друг Шрейер обычно делал обзор его работ на семинарах. Об эксцентричных выходках Харди ходили целые истории.
В Англии, как я обнаружил, принадлежность к крупнобуржуазному обществу упрощала многие вещи. Так, в Дувре, когда я, покидая корабль, вышел по ошибке не через ту дверь, двое британцев в штатском преградили мне путь и спросили, куда я направляюсь. Должно быть, я выглядел моложе своих двадцати пяти лет, потому что один из них поинтересовался, чем занимается мой отец. Когда же я ответил им, что он адвокат, тот повернулся к своему товарищу и сказал в типично британской манере: «Все в порядке, его отец — адвокат.» Я тогда нашел очень комичным, что они так доверчиво отнеслись к сказанному мной.
После нескольких часов в Лондоне я сел на вечерний поезд до Кембриджа. Каждые несколько часов поезд останавливался на станциях, названия которых в темноте было не разглядеть. Тогда я обратился к своему соседу по купе, молодому человеку: «Вы не знаете, как можно определить, когда мы приедем в Кембридж?» С минуту он думал, а потом ответил: «Боюсь, что это невозможно.» Помолчав еще немного, я попытался возобновить разговор, спросив, что он думает о сложившейся политической ситуации и считает ли он, что Англия все же вмешается в дела Рура и поможет Франции. И вновь минуту или две он размышлял о чем-то и наконец ответил мне: «Боюсь, что нет!» Да, я был сражен наповал этими, как мне казалось, истинно британскими высказываниями, а поскольку все мои знания об англичанах были вынесены, главным образом, из романов Дороти Сэйерс и Агаты Кристи, я довольно легко привык к этим выражениям.
Я сошел на станции Кембридж и направился в гостиницу Гарден Хауз, которую в Цюрихе мне порекомендовал Гроссман. Поскольку отец оплачивал мою поездку, каждую неделю я получал по пять-шесть фунтов, которые приходили на счет в банке Барклея из банка моего дяди во Львове. В те дни это было почти богатством. Я гулял по Кембриджу, восхищаясь университетскими зданиями и заглядывая в книжные магазины. (Уже тогда мною владела явная мания покупать книги или, во всяком случае, листать их.) Царившая во многих местах атмосфера мира Шерлока Холмса и Конан Дойля просто очаровала меня.
Я искал здесь встречи с несколькими математиками. Безикович, русский эмигрант, покинувший Россию во время Русской революции, был одним из математиков, с кем я переписывался. Он решил одну из моих задач, напечатанную в Fundamenta и написал по ней работу. Это был действительно первый нетривиальный пример «эргодического преобразования» — отображения плоскости на саму себя, для которого последовательные образы точки всюду плотны на плоскости.
Безикович пригласил меня в свою квартиру при Тринити-колледже. Когда я зашел к нему, он небрежно обронил: «Здесь, кстати, жил Ньютон.» Это потрясло меня настолько, что я был близок к обмороку. И до самого отъезда из Англии я оставался в состоянии глубокого волнения, в которое меня повергла близость с подобными вехами в славной истории науки.
С Безиковичем мы говорили о математике. Вообще говоря, меня всегда интересовало, было ли для представителей старшего поколения привычным делом, когда к ним врывались молодые люди и, без всякого обмена приветствиями и объяснения цели визита, сходу устремлялись в обсуждение научных проблем. Эрдеш, мой друг, все еще такой, хотя ему уже шестьдесят. То же было и с фон Нейманом, который, будучи исключительно цивилизованным человеком, интересующимся политикой и слухами, мог резко оборвать светскую беседу и заговорить о науке.
Читать дальше