Одна из коек была свободна, я положил на нее свои вещи. На двух других сидели мои будущие товарищи, с которыми мне пришлось прожить долгое время.
Один из них был коренастый, скуластый, с золотым {75} зубом, скромно одетый, в синюю рубаху и туфли на босую ногу, мужчина лет 28-ми. Другой франтоватый, в "галифэ", с лихо заломленной фуражкой. Он с вывертом подал мне руку.
Увидя мои вещи и, среди них, кое что из еды, они предложили мне кипятку. Я сказал что выпить было бы не плохо, но где достать?
"Сейчас будет готов", ответил мне один из них. "Согреем"…
В камере были две табуретки.
Он взял одну из них, хватил ее об пол, и она раскололась вдребезги. Подобрав щепки, он тут же в углу, на полу, развел костер и поставил котелок с водой.
"Вот уже третью топим", прибавил он смеясь.
— А надзиратель?
"Свистали мы на него"…
Дым валил вовсю, но надзиратель даже не сделал замечания.
За чаем мы разговорились… Оказалось, что я нахожусь в самом высоком обществе. — Со мной сидят командующий всем Вологодским "блатом" ("Блат"-люди связанные между собой преступлением. "Блатной" — свой. "По блату" — по знакомству, по закону взаимопомощи.) и "шпаной", "Федька Глот" и его начальник штаба "Васька Корова". Находясь в тюрьме, в общих камерах, они вели себя так, что тюремная администрация пересадила их в одиночки. Но и здесь они делали то, что хотели, и администрация решила с ними не связываться.
Костер пылал и дымил, а надзиратель молчал.
Первое, что меня поразило при нашем знакомстве, это их разговор. Обращаясь ко мне они говорили чисто по-русски, но между собой они лопотали на каком то наречии, в которое входило много русских слов, но они мешались с цыганскими, татарскими, еврейскими и еще какими то. Все это переплеталось руганью. Я ничего не понимал. Как я потом узнал, это оказался "блатной" жаргон — "арго" — язык воров.
Не с плохим чувством я вспоминаю это сиденье. Как то спокойно, бесшабашно и даже весело текла здесь жизнь…
С утра в нашей камере открывался клуб.
{76} Вход в одиночки был запрещен и, казалось бы непонятно, как попадали сюда арестованные из общих камер. Но для "блатных" нет законов. Один заговаривал надзирателя, в это время другие проскальзывали в дверь.
Шла картежная игра. На карту ставилось все. — Платье, пайки хлеба, ворованные вещи… Здесь же шла и широкая торговля и товарообмен.
В советских тюрьмах нет казенной одежды, а уголовник даже в тюрьме, любит быть хорошо, — "гамазно" одетым. И на ряду с полуголыми часто видишь какие то необыкновенные галифэ и френчи. Значить "фарт подвалил", счастье пришло — выиграл. Все это удерживается не долго и постоянно переходит из рук в руки.
Мы сжились, и я поневоле втянулся в их жизнь. Я начал "ходить по музыке" т. е. понимать их язык. Сперва они с большой неохотой объясняли мне отдельные слова, но потом, поверив мне, поняв, что я не "лягавый", и не "стукач" ("Лягавый" — доносчик. "Лягнуть" — донести. "Стукач" — болтун. "Стучать" — болтать.), давали мне объяснения. Может быть пригодится, думал я, и действительно, впоследствии язык этот мне помог.
Но и тут же в тюрьме со мной произошел забавный случай, когда, благодаря моему знанию языка, целая камера "шпаны" долго принимала меня за "блатного" самого высокого полета.
Я находился в то время уже в общей камере. Мы стояли как то компанией во дворе и разговаривали. В это время я почувствовал в своем заднем карман штанов чью то руку. Я ударил по ней и на чисто воровском жаргоне сказал что то вроде:
"Брось… Ширма и шкары мои. Их нету"… ("Брось… Карманы и штаны мои… Денег нет"…)
И потом повернувшись прибавил: "Хряй на псул… Ты что меня за фраера кнацаешь!?" ("Иди… Ты что меня за чужого принимаешь?!.")
В ответ на это я увидел большие глаза и затем удивленный, нерешительный голос:
"Э, брат… Видно и ты горе видал".
{77} Была весна. Обыкновенно в эту пору особенно трудно сидеть в тюрьме. Но тут я этого не замечал. Как то захватывала жизнь, никто из окружающих не говорил о ее тягости. Не было нытья и люди жили.
Помню вечера… В маленькое окошечко под потолком лился свет заходящего солнца… Под окнами, на вышке, ходил часовой… Все усаживались на кроватях и начиналось пенье.
Есть песни национальные крестьянские, фабричные солдатские и все они хороши только тогда, когда они исполняются теми, кому они принадлежат, кто с ними сросся, на них воспитан, а главное кто в них выливает свою душу. Так же и тюремные песни хороши и очень хороши, когда он исполняются людьми, которым они принадлежат.
Читать дальше