— Напишите мне что-нибудь для Чукоккалы…
Придя домой, я сажусь за сочинение акростиха: начальные буквы стихотворения образуют слово «Чукоккала».
В следующий раз читаю ему. Он хвалит. Как будто никакого подвоха. Хвалит и просит красиво переписать.
Я обрадован комплиментами. Перебелив, расписываюсь, но не горизонтально, а наискосок да еще — на радостях — с какой-то залихватской завитушкой. Он смотрит на мою убегающую куда-то вверх подпись и ничего не говорит.
Спустя несколько дней:
— Дорогой мой, я включил ваш акростих в «Чукоккалу». Пожалуйста, перепишите мне для фотокопии черными чернилами. Вот ручка, бумага…
И тихо добавляет:
— Только, пожалуйста, распишитесь просто, вот так, горизонтально… Знаете, как Тургенев, Лев Толстой расписывались…
Письма — один из самых характерных, самых «Чуковских» жанров. В том, как много времени Корней Иванович отдает переписке, что-то благородно-старозаветное. В наш век само понятие «письма» меняется. Вместо развернутых дружеских посланий, искрометных «эпистол» сейчас больше в ходу массовые — почта не справляется! — стандартно-глянцевитые открытки: новогодние, праздничные, поздравительные; снежинки, елочки, цветочки; пожелания успехов в труде и в личной жизни. Корней Иванович и здесь хранитель традиций, свычаев и обычаев наших классиков, славной «эпистолярии» от Пушкина до Блока.
Письма разных писателей находятся в неодинаковом отношении к их творчеству. Достаточно сопоставить, например, письма Маяковского с их сугубо деловым, почти телеграфным стилем, намеренно анти-эпистолярным, неуловимо-ироническим по отношению к самому жанру, и — письма Блока серьезные, естественно соединяющие разные мотивы: личные, художественные, бытовые. Письма Пастернака — безудержные, лирически раскатистые, как будто разбегающиеся; взрывы признаний, размышлений со сложными ходами ассоциаций. Порой даже кажется, что они обращены к искусству более непосредственно, нежели к самому адресату.
Чуковский тоже много пишет об искусстве, но его письма прежде всего отличает ярко выраженная «адресатность». Вы читаете их, и возникает эффект присутствия собеседника. Не письмо-сообщение, как у Маяковского, но письмо-общение, беседа, причем Чуковский чаще всего стремится перевести разговор с себя на адресата. И удивительное дело: он, гиперболичный во всем, сразу же резко сбавляет тон, когда пишет о себе. Собою вечно недоволен, просто обижен на себя. А то и вовсе горестно махнет на себя рукой. Вот уж действительно, в его «приглашении к радости» — ни капли самодовольства.
«Никогда я не замечал в себе никаких особенных способностей (уже не говорю: дарований), — признается он в письме ко мне 3 мая 1957 года. Напротив, пишу я туго, неуверенно, шатко и валко. Я потому и переделываю всякое последующее издание своих книжек, что старое (предыдущее) кажется мне отвратительным. Сейчас корплю над 12-м изд. „От двух до пяти“ — именно по этой причине, и как бы мне хотелось написать „Мастерство <���Некрасова>“ заново, по-другому. „Уолта Уитмена“ я переделывал 10 раз — для каждого издания опять и опять. (Неплохо было бы заново написать и это письмо, да ничего не поделаешь!)»
В конце 1958 года я написал ему, что с наслаждением перечитал его статью о Блоке. На мои похвалы он ответил:
«Письмо ваше заставило меня сбросить со стола все другие (начатые) рукописи — и снова взяться за „Воспоминания о Блоке“, — и как я проклинаю себя, что, общаясь с ним с 1906 г. (у меня есть открытки от него, помеченные 1907 годом), я, как чеховская „Попрыгунья“, проворонил его!» (7 декабря 1958 года).
Кажется, стремясь к некоему равновесию, Корней Иванович старается все, что он пере-дает знакомым, недо-давать самому себе. «Гипертоник» эмоций в одном случае, он становится «гипотоником» в другом.
Значит, неверно представлять себе так, что он зовет всех к радости просто потому, что у него душа поет, что он сам постоянно весел и постоянно ясен.
Вот что он пишет в предисловии к книжке стихов в гослитовской «Библиотеке советской поэзии»:
«Вдруг ни с того ни с сего — при любых обстоятельствах — обычно в летнее время, когда я встречаюсь с детьми больше, чем со взрослыми, я ощущаю напор какой-то мажорной, неожиданной музыки, каких-то радостных ритмов и праздничных слов и становлюсь стихотворцем — на три или четыре часа. Потом стоп! — вся музыка во мне прекращается…» («Об этой книжке»).
Я думаю, что это относится не только к поэтическому вдохновению, а и к состоянию духа. Стоп! — и вся музыка радости прекращалась, и он снова и снова думал о том, что сделал мало, да и не так, как надо бы.
Читать дальше