Выступая на съезде, Корней Иванович говорил о том, каким должен быть литературовед: он должен не только знать, «ведать», но и уметь радоваться. О С. М. Бонди, пушкиноведе, Чуковский тогда сказал: «То обстоятельство, что в России был Пушкин, является для Бонди неиссякаемым источником счастья, и ему удается заразить этим счастьем и нас. Его работа — работа влюбленного. В ней нет ни одной равнодушной строки».
Это и характеристика, и — невольный автопортрет Чуковского. Разве его работы о Некрасове, о Чехове, о Блоке не есть приглашение к тому, чтобы порадоваться: был Некрасов, был Чехов, был Блок.
В слове «литературовед» ударение падает на последний слог. Но это не должно означать, что «литература» здесь оказывается безударной, торопливо проговоренной.
У Чуковского литература никогда не «редуцировалась». Он умел не только анализировать — разнимать, разбирать, — но и собирать разобранное в живой и целостный итог.
Помню, мы пили с Корнеем Ивановичем чай в переделкинском Доме творчества. Он как будто задумался, опустил голову, а потом вдруг сказал:
— Мне сейчас померещилось, что за столом сидят Блок, Маяковский… Как будто приснилось.
Чуковский был исследователем классиков и их собеседником. Он сидел с ними за одним столом.
Меньше всего он походил на утешителя. Сочувствовать, соболезновать не любил — это ведь значит находиться в той же сфере уныния, в какой пребывает «потерпевший».
Не утешитель, но скорее ободритель, владеющий какими-то секретами, только ему известными тонизирующими средствами. Одно из них — похвала. Но необычная и даже не всегда действительно лестная.
Когда я читал ему начальные главы моей первой книжки — о мастерстве Маяковского, я несколько раз слышал его незабываемое «чудно!». По наивности я принимал это за чистую монету. Прошли годы, я опять что-то читаю вслух Чуковскому, и он вдруг говорит:
— Хорошо. Гораздо лучше первых глав вашей книжки о Маяковском. Там же многое было просто лепетом.
Неискренность? Дело в другом — в общей «стратегии» его поведения, направленной к тому, чтобы пригласить к творчеству, заразить желанием делать, сочинять, создавать. В этом тоже было что-то если не детское, то от детства идущее: какой ребенок не хочет, чтобы все вокруг него играли!
Похвала Чуковского — нерасчетливо щедрый аванс, эмоциональный толчок. Не просто оценка, а веселое: «А ну, давай!»
Впрочем, здесь я должен признаться, что был случай, когда он сразу же сказал, что написанное мною никуда и ни на что не годится.
Так велика была заразительная сила его творческих «приглашений», что я, не рассчитав собственных сил и способностей, стал сочинять стихотворную сказку для детей. Обладая каким-то версификаторским навыком, я довольно быстро спродуцировал сказку про медвежонка. Он не хотел умываться, заболел, чуть не умер, а теперь, наоборот, умывается.
Корней Иванович слушал внимательно, потом прочитал глазами. Глубоко вздохнул, озабоченный, как консилиум врачей. Посмотрел на меня так, будто тяжело заболел не медвежонок, а я.
— Просто не знаю, что мне с вами делать. Вы же можете писать живо, а здесь… — Он безнадежно махнул рукой. — Вот Берестов принес стихи для детей. Чудно! А у вас… — Еще более безнадежный жест.
Он с горестным видом берет мою рукопись и начинает разбирать!
— Вот.
В зоопарке все в запарке…
Эта «запарка» нужна вам для рифмы, но для ребенка непонятное слово.
— Тоскою! Дети не знают, что такое тоска.
— «Игры-тигры» — банальная рифма.
— «Недуг», «недосуг» — детям непонятно.
О других строчках:
— Вот это хорошо, но… тоже плохо. Потому что домашнее, без ощущения аудитории. Вы пишете:
От Айболита два рецепта,
И вот еще рецепт один,
Вы сами грамотные — «Стрепто…»
Не то «мицид», не то «мицин».
— Рифма остроумная, но дети не знают стрептомицина.
А по поводу стихов:
Слава чищеным зубам,
Слава стираным штанам,
хорошо, но ведь это же (смех) подражание «Мойдодыру».
В общем от моего сочинения не остается ничего. И все время мерило «почему не годится?» — сам ребенок с его словарем, взглядом, кругозором. Сказку надо писать не только для детей, но как бы и вместе с ними.
Он умел похвалить, но умел и поставить на место, напомнить истинный масштаб.
Сижу у него в кабинете, в Переделкине, он читает вслух свою «Чукоккалу». Вдруг, прерывая чтение:
Читать дальше