Писемский — скептик. Он остается в истории русской духовности именно как последовательный враг прекраснодушия. Вся линия его поведения отвечает этой задаче, не только его писания. Явившись в столицу из „провинциальной глуши“, он „подает“ себя именно как простой, прямой, чуждый утонченным умственным самообманам знаток правды–матки. Это сказывается даже и в некоторой неаккуратности облика, в расстегнутом вороте, в манере говорить „быват“ вместо „бывает“, „знаш“, вместо „знаешь“, в манере шумно, демонстративно есть и пить. Гастрономический эпатаж тоже имеет оттенок программности, и столичные интеллектуалы знают это: они дают Писемскому хлесткое определение: „общественный рыгач“. Так вот: подо всей этой вызывающей простотой–прямотой, под размашистым здравомыслием, под обидными для „идеальности“ ухватками таится в истоке — самый нежный, самый беззащитный, самый беспомощный, коренной русский идеализм.
И природная, „врожденная“, в легенды вошедшая пугливость — тоже не что иное, как след слишком доверчивой чувствительности, неожиданно насмерть ударившейся о реальность.
Без этой изначальной базы нам не понять внутренней драмы Писемского. Его скептицизм есть реакция безнадежно „розовой“ романтичности на безнадежно „серые“ будни. В основе всего — хилый мальчик (из десяти братьев и сестер — единственный не умерший во младенчестве). В основе — балованный барич, возросший „за тремя мамками“ (две тетки по матери, бездетные, обрушивают на него свои заботы). В основе — вольный недоросль, играющий на наследственных нивах под охраной беспечных крепостных дядек.
Отправляясь в город учиться, мальчик бросается к отцу на шею: „Папенька, друг мой, не покидай меня навеки!“ И они оба рыдают, обнявшись, отец, железный майор, покоритель Крыма и Кавказа, и сын, будущий „жестокий писатель“.
Годы учения Писемского ставят его биографам щекотливый вопрос: как умудряется он хранить все эти годы демонстративную девственность по части „умственных движений“, повально заражающих тогдашнюю молодежь? Положим, в Костромской гимназии он общего поветрия не избегает и, поощряемый учителем словесности, пишет в духе Марлинского выспренно–романтические повести, полные роковых страданий и кавказских страстей. Но университет! Писемский учится в Московском университете в замечательное время. Если к пяти годам студенчества, с 1840 по 1845–й, прибавить еще два года, какие он, прежде чем вернуться в „костромскую глушь“, проводит в московской Палате государственных имуществ, причем связи и привычки у него остаются студенческие, — так получается, что дышит он атмосферой Московского университета целых семь лет — почти до самого погрома 1848 года, когда пресекается славная эпоха, давшая России „людей сороковых годов“.
Это действительно золотой век. Стены аудиторий, можно сказать, еще звенят от голосов Герцена и Хомякова, чьи „дружины“ недавно сшибались тут. Статьи Белинского в „Отечественных записках“ идут нарасхват; недавний главный оппонент Белинского, Шевырев, основал вместе с Погодиным журнал „Москвитянин“ и вместе с Погодиным преподает здесь, в университете. И даже читает сочинения студента Писемского из Киевской истории, подаваемые по семинарской программе. И даже некоторые внепрограммные сочинения его читает, подаваемые уже частным образом, после занятий, дрожащими от волнения руками…
Но ничего не цепляется. Писемский проходит сквозь умственные бури, давшие России идеологический спектр на двадцать лет вперед, — не заражаясь ничем. Он читает Белинского, читает Шевырева. Он восхищается Гоголем. Но эти поветрия пролетают через его душу, не твердея доктринами и не забирая в плен.
Много лет спустя, задним числом, объясняя выбор факультета, Писемский возблагодарит бога, что избрал математический, ибо этот факультет „сразу же отрезвил“ его, отучил от „фразерства“. Надо сказать, что это несколько странный способ освобождения от фразерства, ибо и математика Писемского нисколько не интересует, и большей частью он пропадает у соседей–гуманитариев. Не столько, впрочем, на лекциях, сколько в „кулуарах“. Для духовного становления это, конечно, не плохо. Плохо это для академической успеваемости. До кандидатов Писемский так и не доходит, он выпущен с документами „действительного студента“. Что даст впоследствии основание будущим его биографам говорить о „малообразованности“ знаменитого писателя и предполагать в нем полную нетронутость „главными умственными течениями“ своего времени.
Читать дальше